© Данная статья была опубликована в № 13/2007 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 13/2007
  • Падая — уничтожаю...

     

    Падая — уничтожаю...

    Методический материал для подготовки уроков по темам:
    «Революция 1917 года», «Гражданская война в России».  9, 11 классы

    Александр Иванович Куприн (1870—1938) известен читателям, прежде всего, как писатель-классик, как автор не теряющих своей популярности произведений «Поединок», «Олеся», «Гамбринус», «Гранатовый браслет»… Но вот о том, что А.Куприн был также известным и плодовитым журналистом, печатавшим многие свои очерки, репортажи и публицистику в популярных дореволюционных изданиях, вспоминают нечасто. К журналистике Куприна тянуло многое — и образ жизни (жадный до впечатлений, он много странствовал, пробуя разные профессии — от грузчика до дантиста), и способ писания (к окружающей действительности он, по свидетельству современников, подходил как настоящий исследователь, добиваясь как можно более полного и подробного знания).

    Куприн с дочерьми
    Ксенией и Лидией. 1914 г.

    До революции А.Куприн примыкал к демократическому литературному лагерю, революция 1917 г. застала его в Гельсингфорсе, а потом в Гатчине, где писатель проживал вместе с семьёй. И события разворачивавшейся перед ним национальной катастрофы в короткий срок заставили его радикально пересмотреть свои взгляды. Он становится официальным редактором армейской газеты «Приневский край», органа Северо-Западной армии генерала Н.Юденича.

    Оказавшись с откатившейся волной армии сначала в Ревеле, затем в Гельсингфорсе (конец ноября 1919 — июнь 1920 г.), А.Куприн начинает активно публиковаться на страницах местной русской газеты «Свобода России», а также в других местных изданиях — «Новой русской жизни», «Общем деле», «Русской газете», «Русском времени». За полгода им было написано свыше 70 злободневных публицистических очерков и статей. «Я ежедневно вижусь с десятками людей… И каждый из них… говорит одно и то же: непременно надо, чтобы хоть какой-нибудь писатель, живший под безумным игом большевизма, описал ярко и беспристрастно все его кровавые гнусности, описал с холодной точностью летописца, с цифрами в руках» — такую задачу А.Куприн ставил и перед собой, и перед всеми свидетелями Гражданской войны.

    Предлагаемые вниманию читателей тексты А.Куприна посвящены разным сюжетам: здесь и зарисовки первых дней Февраля в Гельсингфорсе, и рассказ о первых жертвах советской власти среди православного духовенства, и «моментальная фотография» В.Ленина. Особняком стоит статья «Два воззвания», в которой писатель сравнивает два документа. Учителю истории было бы полезно вместе со школьниками проанализировать эти же документы и поразмышлять над комментарием А.Куприна.

     

    Александр Куприн о революции 1917 г. и Гражданской войне

    Бескровная

    Первые дни великой бескровной русской революции застали меня в Гельсингфорсе.

    Я тогда жил в тихой уютной санатории «Tallbacka», на окраине города, в Tolo. Раз в день, после завтрака, я отправлялся пешком в город и неизменно посещал на несколько минут семью моего знакомого моряка, мичмана русской службы, отчасти литератора. Там всегда были свежие газеты и последние устные новости. Там же часто собирались офицеры из эскадры, стоявшей в Гельсингфорсе.

    Задолго до петроградского восстания, ещё с середины февраля, доносились из приневской столицы смутные и тревожные слухи. Заводы становятся, рабочие бастуют, гарнизон ненадёжен, женщины бунтуют около булочных и мясных. Многие спрашивали: «Неужели начало революции?» Ни боязни, ни озлобления, ни растерянности я ни в ком не замечал — мысль о революции казалась совсем спелой. Было, скорее, тревожное любопытство к загадочному завтрашнему дню.

    И вот посыпались телеграммы. Краткие и жуткие. Одна за другой. «На улицах баррикады. Пулемёты на крышах. Городовых снимают с чердаков. Сожжены полицейские участки. Отворены ворота тюрем и крепостей. Возглавляется Временное правительство...»

    Всё чаще и чаще замелькало в газетах: я — социалист, я — министр юстиции, я — присяжный поверенный, я — член Государственной Думы, я —Александр Фёдорович Керенский!.. Всем, всем, всем!..

    Уже тогда офицеры сообщали вполголоса тревожные вести: о недоверии матросов к командному составу, об обысках у начальствующих лиц, об аресте офицеров, не пользовавшихся популярностью или слишком строгих по службе.

    Наконец пришло известие об отречении царя и об условном, благородном отказе от власти великого князя Михаила. Между этими, почти одновременными событиями и днём, когда о них был оповещён гельсингфорсский флот и гарнизон, протёк — и это правда — чересчур долгий срок. Стоустая молва — как это и всегда бывает — какими-то неведомыми путями опередила официальное извещение, и это обстоятельство дало пищу толкам о том, что от солдат и матросов умышленно скрывают свершившиеся важные факты. Впоследствии в этом промедлении винили представителей местных властей — губернаторской и жандармской. Впрочем, конечно, имела место и провокация, которой успешно занимались негодяи и охотно верили дураки.

    Начались рядовые убийства. Был застрелен адмирал Непенин, талантливый флотоводец, энергичный администратор, заботливый начальник, человек прекрасных качеств. Застрелили на улице одного пехотного генерала: у него недавно пали со славою на войне три сына, а сам он был всегда и неизменно любим солдатами. Убили на улице мичмана, потребовавшего от матроса отдания чести. Убили одного скромного и дельного капитана, с которым я почти ежедневно встречался в помянутой семье. Правда, он был прирождённым, убеждённым монархистом и никогда этого не скрывал. Жертвы «гнева народного» складывались в Николаевском госпитале, в морге.

    Город утопал во флагах: красных с жёлтым — шведских, белых с синим — Suomi (финских — фр.), а между ними пророчески алели красные флаги. У всех жителей появились в петличках красные розетки и ленточки. По улицам разъезжал, стоя в автомобиле, финско-русский адмирал Максимов с обнажённой лысой головой. Приехал Родичев, и бубнил на всех перекрестках, и так пьянел от собственного красноречия, что, слезши с тумбы, не мог отвечать на самые простые обыденные вопросы, а только улыбался и всё переспрашивал как сквозь сон — а? что? кому? Иные ещё поздравляли друг друга с великой бескровной, но в широких улыбках уже чувствовались фальшь и ужас.

    Пришли и более страшные телеграммы. Ротные комитеты. Отмена отдания чести. «Вы» — солдатам. Свобода мнений и допущение митингов. Декларация прав солдата без декларации его обязанностей. Видно было, до какой растерянности дошли русское общество и его державные представители.

    И вдруг, как бомба, приказ № 1. Помню, как, прочитав его вслух, один старый офицер сказал со слезами: «Господи, если Тебе было угодно осудить Россию на гибель, зачем избрал Ты для неё такой позорный путь?»

    П.Н.Врангель
    П.Н.Врангель

    Убийства сделались массовыми. Офицеров, живых, завязывали в мешки, прикрепляли к их ногам тяжесть и бросали в прорубь. Иногда же их собирали в кучу на корабельном баке и из брандспойтов поливали горячим паром. По трупам нельзя было потом признать людей: кожа и мясо совершенно слезали с лиц. Не могу не сказать слова великой признательности тогдашним финнам. Они весьма охотно, с большим участием и даже с опасностью для себя, прятали в своих домах офицеров, скрывавшихся от звериной расправы.

    Обыски всё продолжались. Помню, и в нашу буколическую, мирную, чистенькую санаторию ворвались однажды пехотные солдаты с ружьями. Я спросил одного из них — для чего они присланы.

    — А вот ищем, нет ли пулемётов. Тоже которые бывают изменники и шпионы.

    И вдруг прибавил зловеще и как будто некстати:

    — Буде. Попили нашей кровушки.

    Впервые я тогда услышал этот глупый лозунг. И он прозвучал для меня как символ, как бессмысленное пророчество той бойни, которую и поныне зовут в Европе великой бескровной русской революцией.

    12 марта 1920 г.

    Малое стадо

    Это было в самом начале XX столетия. Святейший Синод положил отлучить от Церкви болярина Льва Толстого. Решение это произвело, поистине, потрясающее впечатление во всём цивилизованном мире. И, пожалуй, Софье Андреевне — ныне покойной — совсем не подлежало бы писать митрополиту Петербургскому и Ладожскому своего письма — ничтожного по содержанию и резко-задорного по тону.

    Я не имею под руками текста этого письма, но, насколько помню, в нём графиня приводила, между прочим, и такую мысль, что вот-де вы, иерархи, учите смирению и простоте, а сами разъезжаете в каретах, запряжённых шестёркой, одеваетесь в парчу, шёлк и бархат, возлагаете на головы золотые митры и украшаете свои одеяния бриллиантами.

    Митрополит Антоний (Вадковский) — один из замечательнейших русских верховных пастырей по уму, доброте и благочестию — ответил Софье Андреевне письмом, полным вежливой сдержанности и спокойного достоинства. В нём он сказал, среди других веских и умных слов, приблизительно следующее: «Да. Ради возвеличения Церкви мы носим парчу, и золото, и драгоценные каменья. Но если настанет час Господней воли и Россию посетят скорбь, бедность и унижение, мы, как некогда наш великий святитель Сергий Радонежский, станем ходить пешком, облачаться в ризы из некрашеной холстины и приобщать паству из деревянных потиров».

    В то время эти прекрасные слова митрополита Антония имели лишь высокий и трогательный смысл для освещения крупной личности самого владыки. Кому тогда могло прийти в голову, что они — через столь незначительный срок — приобретут значение страшного пророчества?

    Храмы, обращённые в кинематографы, алтари — в отхожие места, престолы — в шутовские эстрады. Иконы — поруганные и обворованные, ризницы — разграбленные. Священнослужители, чистящие панели, казармы и выгребные ямы. Епископы, совлекаемые с горних мест за волосы, чтобы их растерзать в храме или повесить на воротах церковной ограды. Это ли не венец и предел мучений, претерпеваемых всем русским народом? И не символ ли невольного Антониева пророчества то, что нынешний митрополит Петроградский и Ладожский высокопреосвященнейший Вениамин часто отправляется по своим архимандритским делам пешком или в трамвае, в скромной рясе, в домашней скуфейке?

    П.Н.Врангель с членами правительства Юга России, генералами и казачьими атаманами
    П.Н.Врангель с членами правительства Юга России,
    генералами и казачьими атаманами

    Но как преобразовалось, как выросло в буре и пламени всё рядовое, будничное русское белое духовенство!

    Что говорить, слаб и немощен перед искушениями бывал нередко наш заурядный попик, стиснутый железной обер-прокурорской рукой. Был он и неучён, и трепетен перед «волею злых», и корыстен, и привержен «пьяновенному виновкушению». Слишком близок он был всегда к нашей тёмной, бедной, грешной, чернозёмной жизни.

    Но только в евреях да в русских попах так цельно сохранилась расовая чистота крови. Почти без преувеличения можно сказать, что путём браков, заключавшихся исключительно в своём классе, русское священство, начиная от времён Владимира Великого и до наших дней, совсем избегло примеси чужих элементов к своей добротной славянской крови. А ранние браки и здоровая деревенская жизнь предохранили эту кровь от порчи, причиняемой преждевременным истощением и дурными болезнями. И надо сказать, что наши левиты — весьма крепкое, живучее, плодовитое и прочное племя.

    Их грехи и слабости были неразрывно связаны с общим нашим рабством. Если, несмотря на тяжкий гнёт, русская собирательная душа всё-таки не умирала и не ломалась, проявляя себя в лице гениальных избранников, то и духовенство русское всегда выдвигало из своей среды великих пастырей, учителей, борцов и мучеников. И если ныне наше духовенство, легко сбросив с себя и лесть богатства, и славу мира, поглощающие слово, и даже самый страх смерти, так смиренно, просто и бескорыстно совершает своё высокое служение Церкви и народу — то в этом вернейший и, может быть, самый величайший признак того, что и народ близок к невиданному духовному обновлению.

    Аресты, обыски, оскорбления и принудительные работы наши священники принимали спокойно, без жалоб, без просьб о пощаде, но и без аффектации, а «наглую» смерть в вонючем закоулке, на рассвете дождливого утра, у облупленной стены встречали кротко и величественно, как древние первомученики. Иные не могли сдержать в себе пламенного слова и произносили его с амвонов и с публичных кафедр, заранее зная, что их назавтра, а то и через час ожидает казнь.

    В настоящее время священнослужители совершенно отказались от всякого рода политической борьбы. Решение это продиктовано мудростью и пониманием момента. Злоба гонителей и подвижничество гонимых уже сделали своё громадное дело. Все прибывающие из России единодушно удостоверяют о росте в ней религиозного сознания.

    Товарищ Шпицберг с сокрушением признаётся, что русский народ ещё слишком тёмен для того, чтобы можно было безнаказанно отнять у него веру.

    Это общее, всенародное явление — не случайная волна, поднявшая на своём минутном гребне святую веру. Случайными волнами были — редстоковщина, татариновщина, мистицизм и пресловутое петербургское «богоискательство» — результат моды, ханжества и блазированного праздного любопытства... Это океанский прилив, растущий медленно и неуклонно. Это стихийное геологическое освобождение целого материка из пучины...

    Церковь, как и в старые времена, является и символом, и прибежищем, и опорой.

    И нельзя здесь не вспомнить чудесных слов Евангелия: Не бойся, малое стадо. Ибо Отец ваш благоволит дать вам Царство (От Луки: 12, 32).

    20 марта 1920 г.

    Два воззвания

    Они появились почти одновременно в Петербурге и Севастополе. Приводим то и другое полностью.

    Воззвание ко всем бывшим офицерам,
    где бы они ни находились

    Свободный русский народ освободил все бывшие ему подвластные народы и дал возможность каждому самоопределиться и устроить свою жизнь по собственному произволению. Тем более имеет право сам русский и украинский народ устраивать свою участь и свою жизнь так, как ему нравится, и мы все обязаны, по долгу совести, работать на пользу, свободу и славу своей родной матери-России.

    В особенности это необходимо в данное грозное время, когда братский и дорогой нам польский народ, сам изведавший тяжёлое иноземное иго, теперь вдруг захотел отторгнуть от нас земли с искони русским населением и вновь подчинить их польским угнетателям. Под каким бы флагом и с какими бы обещаниями поляки ни шли на нас и на Украину, нам необходимо твердо помнить, что какой бы ими ни был объявлен официальный предлог этой войны, настоящая главная цель их наступления состоит исключительно в выполнении польского захватнического поглощения Литвы, Белоруссии и отторжения части Украины и Новороссии с портом на Чёрном море (от моря до моря).

    В этот критический исторический момент нашей народной жизни мы, ваши старшие боевые товарищи, обращаемся к вашим чувствам любви и преданности к родине и взываем к вам с настоятельной просьбой забыть все обиды, кто-бы и где-бы их вам ни нанёс, и добровольно идти с полным самоутверждением и охотой в Красную Армию на фронт или в тыл, куда бы правительство советской рабочекрестьянской России вас ни назначило, и служить там не за страх, а за совесть, дабы своею честною службою, не жалея жизни, отстоять во что бы то ни стало дорогую нам Россию и не допустить её расхищения, ибо в последнем случае она безвозвратно может пропасть, и тогда наши потомки будут нас справедливо проклинать и правильно обвинять за то, что мы из-за эгоистических чувств классовой борьбы не использовали своих боевых знаний и опыта, забыли свой родной русский народ и загубили свою матушку­Россию.

    Председатель Особого совещания
    при Главнокомандующем
    А.А.Брусилов
    Члены совещания: А.А.Поливанов, А.М.Зайончковский, В.Н.Клембовский, Д.П.Парений, П.С.Балуев, А.Е.Гутпор, М.В.Акимов.

     

    Воззвание генерала Врангеля
    к офицерам красной армии

    Офицеры красной армии!

    Я, генерал Врангель, стал во главе остатков русской армии — не красной, а русской, ещё недавно могучей и страшной врагам, — в рядах которой когда­то служили многие из вас.

    Русское офицерство искони верой и правдой служило родине и беззаветно умирало за её счастье. Оно жило одной дружной семьей.

    Три года тому назад, забыв долг, русская армия открыла фронт врагу, и обезумевший народ стал жечь и грабить родную землю.

    Ныне разоренная, опозоренная и окровавленная братскою кровью лежит перед нами мать-Россия...

    Три ужасных года оставшиеся верными старым заветам офицеры шли тяжёлым крестным путем, спасая честь и счастье родины, осквернённой собственными сынами. Этих сынов — тёмных и безответных — вели вы, бывшие офицеры непобедимой русской армии...

    Что привело вас на этот позорный путь? Что заставило вас поднять руку на старых соратников и однополчан?

    Я говорил со многими из вас, добровольно оставившими ряды красной армии. Все они заявляли, что смертельный ужас, голод и страх за близких толкнули их на службу красной нечисти. Мало сильных людей, способных на величие духа и самоотречение...

    Многие говорили мне, что в глубине души сознали ужас своего падения, но тот же страх перед наказанием удерживал их от возвращения к нам.

    Я хочу верить, что среди вас, красные офицеры, есть ещё честные люди, что любовь к родине ещё не угасла в ваших сердцах...

    Я зову вас идти к нам, чтобы вы смыли с себя пятно позора, чтобы вы встали вновь в ряды русской, настоящей армии.

    Я — генерал Врангель, ныне ставший во главе её, как старый офицер, отдавший родине лучшие годы жизни, обещаю вам забвение прошлого и представляю возможность искупить ваш грех.

    Генерал Врангель.

    Сличая эти два документа, мы видим во врангельском воззвании прямую, ясную и честную мысль, не затуманенную никакими задними соображениями и побочными расчётами. Этого нельзя сказать про воззвание бывших царских генералов, новообращённых пособников и соратников большевизма. Даже для людей, склонных к соглашательству, для усталых зыбких душ оно заключает между своими строками множество тревожных недоумений, беспокойных вопросов и невольного недоверия.

    Во-первых, оно подписано, в первую руку, Л.Л.Брусиловым, председателем совещания при главнокомандующем. А где же подпись главнокомандующего?

    Врангель открыто говорит о забвении прошлого. Петербургское воззвание не упоминает об этом ни одним словом, как и не упоминает о проклятой системе заложничества.

    Врангель говорит от себя как от главы правительства и армии. Его незапятнанная честь, его несомненная любовь к родине, наконец, вся полнота его власти порукой за его слова. А могут ли поручиться все восемь совдеповских генералов за то, в каком настроении духа проснутся завтра Зиновьев и Троцкий, давно осмеявшие и оплевавшие дурацкие понятия: честность, верность слову, сострадание, совесть, долг.

    И есть ли вообще вера им всем, если условно отвести в сторону Брусилова и Поливанова? Возбуждает ли доверие Парский, спасший ценою Риги свою жизнь и угодничеством перед советской властью свою должность? Не Клембовский ли, дважды менявший религию в интересах карьеры, ловя которую за хвост, он до войны получил кличку «мыловара», а во время войны — «кондитера», в период же тяжёлых духонинских дней обнаруживший такую гибкость в сношениях с Крыленко? Не Гутор ли с Зайончковским, которые в доброе старое время были такими ярыми, такими крикливыми монархистами, что за них краснели от стыда самые правые зубры? Наконец, не Акимов ли — величина совершенно неизвестная, надо ещё прибавить, что воззвание их носит очень полосатый характер, который легко объяснить тем, что ведь не могли же большевики позволить своим верным генералам совещаться и составлять воззвание самостоятельно, без участия бдительного ока, внимательного уха и твёрдой закулисной руки, дергающей за верёвочки. И оттого-то на белом фоне «любви и преданности к дорогой родине, нашей матушке-России» ярко горят красные лоскутья интернационала, вшитые грубыми портными.

    Тут и самоопределение народностей, и дорогой нам польский народ, и обвинение всех не красных офицеров в эгоистических чувствах классовой борьбы.

    Но кто же как не большевики выдвинули борьбу классов в виде первого условия социальной революции?

    А выражение «использовать свои боевые знания» — это уже целиком из Маркс-Троцкого катехизиса, извините за сближение.

    И наконец, какая тут, к чёрту, родина, если самое это слово из советского обихода исключено как крайне похабное и всего лишь на днях газета «Правда» всячески заушала несчастного профессора Брауна, осмелившегося в предисловии к какой-то книжке упомянуть о любви к родине как о могучем рычаге.

    Что и говорить: победа в руках Бога. Но победу над поляками большевики всё-таки сумеют приписать не патриотическому подъёму, а гордой и несокрушимой власти пролетариата.

    10 июня 1920 г.

    Ленин. Моментальная фотография

    В первый и, вероятно, последний раз за всю мою жизнь я пошёл к человеку с единственной целью — поглядеть на него: до этого я всегда в интересных знакомствах и встречах полагался на милость случая.

    Дело, которое у меня было к самодержцу всероссийскому, не стоило ломаного гроша. Я тогда затеивал народную газету — не только беспартийную, но даже такую, в которой не было бы и намёка на политику, внутреннюю и внешнюю. Горький в Петербурге сочувственно отнёсся к моей мысли, но заранее предсказал неудачу. Каменев в Москве убеждал меня, для успеха дела, непременно ввести в газету-полемику. «Вы можете хоть ругать нас», — сказал он весело. Но я подумал про себя: «Спасибо! Мы знаем, что в один прекрасный день эта непринуждённая полемика может окончиться дискуссией на Лубянке, в здании ЧК», — и отказался от любезного совета.

    Я и сам переставал верить в успех моего дикого предприятия, но воспользовался им как предлогом.

    Свидание состоялось необыкновенно легко. Я позвонил по телефону секретарю Ленина, г-же Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич может принять меня. Она справилась и ответила: «Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в Кремле к девяти часам утра».

    Надо было заручиться удостоверением личности от какой-нибудь организации. Мне его охотно дали в Комиссии по ликвидации армии Южного фронта. (Всё это происходило в начале 1919 г.) С ним я и отправился утром в Кремль. За мной, как за лоцманским судном, увязался один молодой московский поэт. Он составил какой-то календарь для красноармейского солдата и в этом изданьице, между прочим, высказал замечательную сентенцию: «Красный воин не должен быть бабой». Жена Ленина, г-жа Крупская, обиделась за женский коллектив и в «Московской правде» отчитала поэта. «У автора старорежимные представления о женщинах. Те женщины, которых выдвинула в первые красные ряды великая русская революция, ничем не уступают её самым смелым и пламенным борцам-мужчинам». Поэт испугался и шёл оправдываться. Для этого он держал под мышкой целую стопку каких-то прежних брошюрок.

    В проходе Кутафьей башни мы предъявили наши бумаги солдатскому караулу. Здесь нам сказали, что тов. Ленин живёт в комендантском крыле, и указали вход — в канцелярию. Оттуда по каменной, грязной, пахнувшей кошками лестнице мы поднялись на третий этаж в приёмную — жалкую, пустую, полутемную, с непромытыми окнами, с деревянными скамейками по стенам, с единственным хромым столом в углу. Из большой двери, обитой чёрной рваной клеёнкой, показалась барышня — бледнолицая, с блёкло-голубыми глазами, спросила фамилию и скрылась. Надо сказать, нигде нас не обыскивали.

    Ждали мы недолго, минуты три. Та же клеёнчатая дверь слегка приоткрылась, и из неё наполовину высунулся рослый серьёзный человек в поношенном пиджаке поверх чёрной косоворотки. Лицо у него было какого-то жёсткого, жёлтого, дубового вида, чёрные, круглые, упорные глаза без ресниц, маленькие чёрные усы, холодное, враждебное и лениво-уверенное спокойствие в фигуре и движениях.

    Подобного вида внушительных мужчин можно было видеть в качестве ночных швейцаров в самых подозрительных гостиницах на окраинах Киева, Одессы или Варшавы.

    — Идите, — сказал он и пропустил нас по очереди, оставляя между собой и дверью такую узкую щель, что я поневоле прикоснулся к нему. Мне кажется, будь у меня в эту минуту с собой револьвер, он сам собою, повинуясь магнитной силе этих чёрных глаз, выскочил бы из кармана.

    — В эту дверь, налево.

    Просторный и такой же мрачный и пустой, как передняя, в тёмных обоях кабинет. Три чёрных кожаных кресла и огромный письменный стол, на котором соблюдён чрезвычайный порядок. Из-за стола подымается Ленин и делает навстречу несколько шагов. У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает на обе ноги; так ходят кривоногие, прирождённые всадники. В то же время во всех его движениях есть что-то «облическое», что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна: такая же согласованная, ловкая неуклюжесть чувствуется в движениях некоторых зверей, например медведей и слонов. Он маленького роста, широкоплеч и сухощав. На нём скромный тёмно-синий костюм, очень опрятный, но не щегольской; белый отложной мягкий воротничок, тёемный, узкий, длинный галстух. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите.

    Он указывает на кресло, просит садиться, спрашивает, в чём дело. Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты; он сам пробежит его на досуге и скажет своё мнение. Но он всё-таки наскоро перебрасывает листки рукописи, низко склоняясь к ним головой. Спрашивает — какой я фракции. Никакой, начинаю дело по личному почину.

    — Так! — говорит он и отодвигает листки.

    — Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним.

    Всё это занимает минуты три-четыре. Но тут вступает поэт, который давно уже нетерпеливо двигал ногами под креслом. Я очень доволен тем, что остался в роли наблюдателя, и приглядываюсь, не давая этого чувствовать.

    Ни отталкивающего, ни величественного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть скуластость и разрез глаз вверх, но эти черточки не слишком монгольские; таких лиц очень много среди «русских американцев», расторопных выходцев из Любимовского уезда Ярославской губернии. Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах. Впрочем, на фотографиях удаются правдоподобно только английские министры, опереточные дивы и лошади.

    Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, красно-рыж. Об этом же говорят пурпурные родинки на его щеках, твёрдых, совсем молодых и таких румяных, как будто бы они только что вымыты холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое великолепное здоровье!

    Разговаривая, он делает близко к лицу короткие, тыкающие жесты. Руки у него большие и очень неприятные: духовного выражения их мне так и не удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся. Другие такие глаза я увидел лишь один раз, гораздо позднее.

    Первые российские новомученики (†1918): митрополит Киевский Владимир, митрополит Петроградский Вениамин, епископ Тобольский Гермоген

    Первые российские новомученики (†1918): митрополит Киевский Владимир, митрополит Петроградский Вениамин, епископ Тобольский Гермоген

    Первые российские новомученики (†1918): митрополит Киевский Владимир, митрополит Петроградский Вениамин, епископ Тобольский Гермоген

    Первые российские новомученики (†1918):
    митрополит Киевский Владимир,
    митрополит Петроградский Вениамин,
    епископ Тобольский Гермоген

    От природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это, вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придаёт им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков. Подыскивая сравнение к этому густо и ярко-оранжевому цвету, я раньше останавливался на зрелой ягоде шиповника. Но это сравнение не удовлетворяет меня. Лишь прошлым летом в парижском Зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлетворенно: «Вот, наконец-то я нашёл цвет ленинских глаз!» Разница оказывалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они — точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры.

    Голос у него приятный, слишком мужественный для маленького роста и с тем сдержанным запасом силы, который неоценим для трибуны. Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок — давняя привычка, приобретённая в бесчисленных словесных битвах. «Всё, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведённое из песка ребёнком». Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности.

    Вот, кажется, и всё. Самого главного, конечно, не скажешь; это всегда так же трудно, как описывать словами пейзаж, мелодию, запах. Я боялся, что мой поэт никогда не кончит говорить, и поэтому встал и откланялся. Поэту пришлось последовать моему примеру. Мрачный детина опять выпустил нас в щелочку. Тут я заметил, что у него через весь лоб, вплоть до конца правой скулы, идёт косой багровый рубец, отчего нижнее веко правого глаза кажется вывороченным.

    Я подумал: «Этот по одному знаку может, как волкодав, кинуться человеку на грудь и зубами перегрызть горло».

    Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал ею образ и... испугался. Мне показалось, что на мгновение я как будто бы вошёл в него, почувствовал себя им.

    «В сущности, — подумал я, — этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всём своём душевном уродстве, были всё-таки людьми, доступными капризам дня и колебаниям характера. Этот же — нечто вроде камня, вроде утёса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая всё на своём пути. И при том — подумайте! — камень, в силу какого-то волшебства, — мыслящий». Нет у него ни чувства, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая — уничтожаю.

    Париж, 1921 г.

    Тексты приводятся по изд.: А.Куприн.
    Хроника событий глазами белого офицера,
    писателя, журналиста. 1919–1934. М.: Собрание, 2006.

    TopList