© Данная статья была опубликована в № 16/2006 журнала "История" издательского дома "Первое сентября". Все права принадлежат автору и издателю и охраняются.
  •  Главная страница "Первого сентября"
  •  Главная страница журнала "История"
  •  Сайт "Я иду на урок истории"
  •  Содержание № 16/2006
  • Туркестанские зарисовки Воспоминания С.мстиславского

    ТУРКЕСТАНСКИЕ ЗАРИСОВКИ

    Мечеть Шахи-Зинде в Самарканде на фоне Памира. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.
    Мечеть Шахи-Зинде в Самарканде на фоне Памира.

    С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.

    Воспоминания С.Мстиславского

    С.Д.Мстиславский С картины К.Петрова-Водкина

    С.Д.Мстиславский

    С картины
    К.Петрова-Водкина

    Сергей Дмитриевич Мстиславский (настоящая фамилия Масловский) — революционер, писатель, учёный — антрополог и этнограф, один из идеологов левых эсеров, последователь «горной философии» Ницше, большую часть своей жизни был связан с Востоком, со Средней Азией. Вообще говоря, писателей и поэтов Серебряного века тянуло на Восток: Н.Гумилёва — в Африку, М.Волошина — в Среднюю Азию, Вл. Соловьева и Андрея Белого — в Магриб, И. Бунина — в Палестину. Рождавшийся неоромантизм был вскормлен на ожиданиях встреч с мистикой, экзотикой, чудесами Востока, подогревался пряными сюжетами и рифмами Р.Киплинга, Жерара де Нерваля, Артюра Рембо, Теофиля Готье.
    Не отставал от них и С.Д. Мстиславский (1876—1943). Его тягу к Востоку можно во многом объяснить его биографией. Он был сыном выдающегося военного историка генерала Д.Ф.Масловского и принадлежал по своему положению и воспитанию к аристократическому кругу столичного высшего офицерства. «Отталкивание от среды, к которой я принадлежал по рождению, — писал Мстиславский много позднее в неопубликованной автобиографии, — без замены ее долгое время какой-либо иной сделало меня крайним индивидуалистом, одиночкой». Это «отталкивание от среды» и неприятие серой обыденности взрастило другую черту Мстиславского — романтизм. Ещё в гимназии он перечитал едва ли не всю литературу о Туркестане, об Индии и Тибете. Позднее, в 1896—1899 гг., уже будучи студентом Петербургского университета и готовясь к научной карьере антрополога, он совершил пять экспедиций в Среднюю Азию, изучил многие местные языки, посетил восточную часть Бухарского эмирата и предгорья Памира, тогда, в конце 1890-х гг., совершенно неисследованные, что дало ему обильный материал для научных работ «Таджики» и «Гальча (первобытное население Туркестана)», для очерков и увлекательного, хотя и полузабытого романа «Крыша мира».
    В биографии Мстиславского было много бурных, романтических и страшных поворотов. В 1917—1918 гг. он закономерно оказался в гуще революционных событий: стал одним из активных деятелей февральского восстания в Петрограде, арестовывал Николая II с семьей в Царском Селе, председательствовал в левоэсеровской фракции II съезда Советов, входил в состав советской делегации в декабре 1917 г. на переговорах о перемирии с немцами в Брест-Литовске, участвовал в левоэсеровском восстании в июле 1918 г. Уже на исходе своего творческого и жизненного пути, в марте 1941 г., по просьбе известного большевика и в ту пору директора Государственного литературного музея В.Д.Бонч-Бруевича он пишет воспоминания о своих путешествиях в Туркестан в конце XIX — начале XX в., об участии в противочумной экспедиции принца А.П.Ольденбургского. Эти воспоминания (c небольшими сокращениями), в которых оказался запечатлен экзотический мир среднеазиатского Востока рубежа веков, мы и предлагаем вниманию читателей.

    В 1896 г. (8.II), когда я был студентом II семестра физико-математического факультета (разряда естественных наук) Санкт-Петербургского университета, в списке тем, объявленных на соискание медалей, объявлена была тема: «Опыт антропологической характеристики одной из народностей Российской империи». На разработку темы давалось почти два года — представление работ на конкурс назначено было на зиму 1897 г. В «объяснительной лекции» (такие лекции, раскрывавшие конкурсное задание и дававшие методологические указания, читались по каждой конкурсной теме руководителем соответствующей кафедры) профессор антропологии, Э.Ю.Петри1, предупредил, что конкурс преследует цель — охватить по возможности все народности России, а потому, во избежание параллельности работ, желающие принять участие в конкурсе приглашаются сделать отметку в списке народностей, вывешенном в кабинете этнографии и антропологии против избранной ими темы, дабы последующие участники не занимали её: конкурс был «закрытый», сочинения подавались под девизами, так что «открыто» закреплять за собой темы было нельзя.

    Ещё в гимназические годы я увлекался Средней Азией и перечитал едва ли не всю литературу о Туркестане и Центральной Азии, от романов Каразина2 до путешествий Пржевальского3 и английской литературы о Северной Индии и Тибете. Участие в конкурсе, ставя конкретную цель, переводило мечты о путешествии в Азию на практическую почву. Я поспешил в Кабинет антропологии, но список народностей уже испещрён был крестиками и из среднеазиатцев «вакантными» оставались только таджики, главный массив которых находился за пределами русских владений и которые относились к числу наиболее «забытых» и «пренебрежённых» народностей. С точки зрения «конкурсной» — тема эта представлялась, поэтому, «невыгодной» — в первую очередь, само собой, должны были пойти работы о «крупных» народах. Этим и объясняется, в известной мере, тот факт, что тема эта уцелела. Я отметил её за собой и стал готовиться к поездке.

    На Регистане. Самарканд. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.
    На Регистане. Самарканд.

    С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.

    Никаких пособий на поездки, само собой разумеется, не полагалось: ехать надо было на свой счёт. После смерти отца, профессора Академии Генерального штаба — основателя кафедры русского военного искусства, я получал стипендию от Академии, в размере 25 рублей в месяц — до окончания курса: официальным опекуном моим была конференция Академии и во всех своих действиях мне приходилось «отчитываться» перед начальником Академии генералом от инфантерии Генрихом Антоновичем Леером4. От него я должен был получить, по существу, разрешение на поездку. В разрешении этом я не был уверен. Леер весьма несочувственно относился к самой выбранной мною «профессии»: когда по окончании гимназии я получил запрос от конференции Академии, где я предполагаю продолжать образование: переходом на военную службу — поступлением в Пажеский корпус или по гражданскому ведомству — в Александровском лицее («кандидатом» в который я числился уже с 6-го класса гимназии и где находились все мои бумаги)* и я ответил, что предполагаю поступить на естественный факультет, Леер нахмурился весьма жестоко и сказал: «Это — авантюра, Серёжа». Но, к чести Академии, никакого давления на меня оказано не было, и я поступил на естественный.

    К проекту поездки мой опекун отнёсся, однако, против всякого ожидания, благожелательно, главным образом потому, что это было связано с участием в конкурсе на медаль. В напутствие он дал мне совет: при всяких хлопотах начинать прямо сверху, с обращения к высшей инстанции, не теряя времени на переговоры с административной «мелюзгой». В частности, на время поездки он рекомендовал обращаться непосредственно к графу Ростовцеву, бывшему в то время губернатором Самаркандской области.

    Торговец дынями. Самарканд. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.
    Торговец дынями.
    Самарканд.

    С.М.Прокудин-Горский.
    Между 1905—1915 гг.

    На расходы по поездке мне удалось скопить около 100 рублей — из стипендии и заработка уроками (репетиторством). Кроме того, я купил фотографический аппарат — правда, очень дешёвый: Дельта. Незадолго перед выездом я узнал, что Географическим обществом отправляется экспедиция в Туркестан (Липского5 и Барщевского). Не задумываясь (и памятуя указания Леера), я отправился на квартиру президента Географического общества П.Семёнова-Тянь-Шаньского6 с просьбой включить меня в состав экспедиции. Семёнов принял меня чрезвычайно ласково, дал телеграмму Липскому, уже выехавшему в то время в Самарканд, о том, что я прикомандировываюсь к его экспедиции в качестве антрополога, но — за собственный счёт, так как свободных сумм в Обществе на этот непредвиденный расход — нет. Он снабдил меня, вместе с тем, коробками для энтомологической коллекции и баночкой с цианистым кали для умерщвления насекомых, обязав сдать результаты сбора ему: «взятка — жуками», как пояснил он, посмеиваясь.

    Сдав досрочно весенние зачёты, я выехал на Петровск (ныне г. Махачкала — Ред.), оттуда на пароходе в Узун-Ада (Красноводска в то время ещё не было): ехать пришлось «жёстко», так как денег было мало — на пароходе я ехал в трюме. На Закаспийской железной дороге, в то время доходившей до Самарканда, я познакомился со студентами-туркестанцами, ехавшими домой на летние каникулы: братьями Оранскими и студентом Киевского университета Болотиным (впоследствии известным киевским адвокатом). Болотин, семья которого жила в Самарканде, предложил мне остановиться у него, но я предпочёл устроиться в гостинице, в одном номере с двумя петербургскими студентами, выехавшими в одном вагоне со мной на летнюю практику в Туркестан, на строительство железной дороги Самарканд—Ташкент: один был студентом Института путей сообщения, другой — студентом Института гражданских инженеров.

    Экспедиция Липского и Барщевского к этому времени была уже на Гиссарском хребте. У губернатора оставлен был для меня маршрут экспедиции, чтобы я мог её начать, но я этим маршрутом не воспользовался. С одной стороны, я опасался, что поездка эта окажется мне не по средствам — выяснить, какие расходы от меня потребуются, я не мог; не имел я никаких сведений и о том, как снарядиться для путешествия в горы: я приехал налегке, положившись на туркестанскую жару и не взяв с собой никакой тёплой одежды. Таким образом, грозила опасность, что я окажусь для экспедиции обузой. С другой стороны — маршрут шёл по преимуществу по ненаселённым местностям (Липский был ботаником) и мне, как антропологу, в этих местностях нечего было делать. К тому же — у меня не было с собой антропометрических инструментов — на покупку их не было денег, а «казённых» хватало только для студентов старших курсов — антропологов, что выяснилось перед самым отъездом — да и то не для всех. Я решился, поэтому, работать самостоятельно и временно задержаться в Самарканде.

    Жизнь в Самарканде была в то время чрезвычайно дёшева: фунт баранины стоил 3—5 коп., ведро абрикосов — 5—10 коп., лепёшка — копейка, дыня — от копейки до пятачка. Бутылка вина — от 8 до 40 коп. (местного вина, само собой разумеется). За номер в гостинице мы платили втроём полтора рубля. Такая жизнь была мне по средствам.

    Водонос. Самарканд. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.

    Водонос. Самарканд.

    С.М.Прокудин-Горский.
    Между 1905—1915 гг.

    Врач областной самаркандской тюрьмы оказался антропологом — точнее, у него, при больнице, были антропологические инструменты, и я получил разрешение ими пользоваться. Я стал работать в тюрьме, «этнографический состав», которой был весьма разнообразен: там можно было найти представителей всех национальностей вплоть до индусов и афганцев. Тюрьма поставлена была хорошо, помещения были чистыми, имелись мастерские, и начальник тюрьмы, чрезвычайно <2 слова нрзб.>, толстый человек, жаловался мне, что из-за «хорошей постановки» тюрьмы — она всегда бывает битком набита. Нищета туземцев приводит к тому, что они нарочно стараются попасть «на время» — на несколько месяцев — в заключение, чтобы пожить на казённый счёт и поработать в мастерских. «Пойдёт, понимаете, негодяй на базар, стащит, у всех на глазах, нарочно в открытую дыню или лепёшку, засудят его за кражу на три месяца-полгода, он и рад. Есть такие, которые каждый год, как дело к зиме, проделывают эту “операцию”». Этому можно было поверить, — нравы в тюрьме были, действительно, «патриархальные»: камеры больше походили на общежития — лица у «арестантов» были весёлые — при тогдашней каторжной жизни городской бедноты казённый паек и «кровля» хотя бы тюрьмы могли казаться «домом отдыха». Посетителей пропускали свободно — в иные дни тюремный двор походил на базар. Фамилии этого идиллического тюремщика я, к сожалению, не помню — но наружность помню хорошо: вылитый гоголевский Петух, но с большой бородавкой около толстого, огрузлого носа**.

    При измерениях мне помогал фельдшер. Этот был — чеховского типа. На амбулаторных приёмах он становился, с ложкой в руке, между двух бутылей: в одной была касторка, в другой — разведённая салицилка. Больные выстраивались в затылок друг другу, подходили один за другим, он спрашивал кратко: желудок? — при положительном ответе вливал в рот пациенту ложку касторки, при отрицательном — ложку салицилки.

    Кроме этих антропометрических работ, я работал в архиве Самаркандского областного управления, где, наряду со статистическими материалами, данными о землепользовании, водопользовании, правовом положении коренного населения, находилось много бытового, этнографического материала: особенно — в бесчисленных делах по «спорам из-за воды».

    Очень много дало мне знакомство с В.Вяткиным7, одним из крупнейших знатоков Средней Азии, автором ряда весьма ценных работ по среднеазиатской истории: он был тогда учителем, жил в «туземном городе» — и на туземный лад, владел превосходной библиотекой старых рукописей. Он превосходно знал и быт, и лицо Средней Азии, но в беседах был, так сказать, «прижимист» — неохотно делился сведениями, почти не скрывая, что нисколько не расположен — предоставить свой материал для использования другим. Но для ориентировки в работе даже скупые указания такого знатока, как Вяткин, много мне дали.

    В итоге, я надолго — больше чем на месяц задержался в Самарканде. Способствовали задержке и завязавшиеся в Самарканде знакомства, и встреча, весьма неожиданная, со знакомой мне по Петербургу ученицей Императорской Театральной школы Еленой Потоцкой, сестрой очень известной в то время актрисы Александрийского театра Марии Александровны Потоцкой. Встреча эта ввела меня в местный театральный («любительский» — постоянного театра в Самарканде не было) круг: я принял даже участие в двух очередных спектаклях самаркандского драматического кружка, «звездой» которого была Люба Болотина (сестра упомянутого выше студента) — впоследствии премьерша Киевского драматического театра. Потоцкая была в то время невестой — приобретшего впоследствии некоторую известность писателя Авсеенко — чрезвычайно противного субъекта, которого молодёжь (студенческая, по преимуществу) старательно изводила.

    Нищие. Самарканд. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.

    Нищие. Самарканд.

    С.М.Прокудин-Горский.
    Между 1905—1915 гг.

    Встреча эта посвятила меня в некоторую тайну. Мария Александровна Потоцкая, бывшая в близких отношениях с одним из великих князей, была, не в пример другим артистам, считавшимся в те времена людьми «низшего разряда», «принята в обществе»: мне доводилось встречать её в весьма аристократических салонах. Объясняется это тем, что она выдавала себя за отпрыск младшего — нетитулованного — рода князей Потоцких, и, стало быть, «по крови» имела право на доступ в аристократический крут. На самом же деле, как выяснила встреча в Самарканде с её сестрой, приехавшей на побывку к родителям, — отец её был небогатый еврей, содержавший в Самарканде второразрядную, дешёвую и грязную гостиницу. Само собою разумеется, Елена Потоцкая взяла с меня слово, что я не «разоблачу» её — и я это слово сдержал.

    Спектакли несколько отвлекли меня от работы, но они же форсировали мой выезд из Самарканда (в долину Зеравшана, в таджикские волости Самаркандской области). На втором спектакле, в антракте, когда мы, участники, поправляли грим и т.д. в общей уборной, один из «актёров-любителей», корнет пограничной стражи Бек, говоря о старшей Болотиной, Сарре, также игравшей в спектакле, употребил слово «жидовка». Я дал ему резкую реплику, оскорблявшую его офицерское достоинство. Он ответил грубостью, и я, по всем правилам тогдашнего «хорошего тона», бросил ему свою визитную карточку, что означало вызов на дуэль.

    Раньше чем подняли занавес, об этом «событии» знал уже весь театр, а на следующее утро весь город. В секунданты я пригласил приехавших со мною петербуржцев-студентов. «Гражданский инженер» облёкся, по ритуалу, в парадную форму и поехал к полковнику Чернявскому, уездному начальнику, которого Бек в момент вызова назвал в качестве первого секунданта. Полковник принял моего «инженера» по-домашнему, в расстёгнутом кителе, чем возмутил его до глубины души: он тоже расстегнул сейчас же мундир и даже рубашку, сел верхом на стул и повёл переговоры в очень резких тонах. Полковник с первых же слов заявил, что начальство не разрешило Беку принять вызов, тем более что всем в Самарканде известно, что я прекрасно владею оружием, что у меня уже был ряд удачных дуэлей (пример провинциальных, ни на чём не основанных сплетен!) и ставить на карту жизнь из-за неосторожного слова никто Бека не допустит. Студент в ответ <на> это застегнул мундир и сказал с присущей ему грубоватостью: «Будет бит».

    В итоге, когда к вечеру мы, как всегда, появились в парке при офицерском собрании, где собирался «самаркандский бомонд», ко мне подошёл явно поджидавший нас полицмейстер, отозвал меня в сторону и стал самым отеческим образом увещевать — не бить Бека. Как я ни уверял его, что не собирался и не собираюсь вступать в драку, — ибо дуэль — одно, а драка — совсем другое, — он, видимо, не поверил и весь вечер, до поздней ночи, в буквальном смысле слова, ходил за мною по пятам. На следующий день меня вызвали к генералу Ростовцеву, губернатору. Он «посоветовал» не настаивать на вызове — «Мы все знаем, что Бек скверный мальчишка, но у него очень почтенные родители, и они этим инцидентом напуганы насмерть, да и самый предмет столкновения не заслуживает, говоря по совести, крови: рыцарское отношение к женщине — высоко достойная, конечно, вещь, но в данном случае речь идет всё же о человеке не нашего круга и, притом, еврейке». Он сообщил, что Бек отправлен к месту службы, на границу, а мне — в чрезвычайно любезной форме предложил... выехать тоже, по крайней мере, на тот срок, пока улягутся в городе поднятые этим столкновением толки и слухи. «Открытый лист», то есть предписание уездным и волостным властям оказывать мне содействие при поездке, был уже заготовлен в губернаторской канцелярии.

    Лошадь я купил себе почти <тот> час после приезда в Самарканд, на базаре, за 25 рублей, с седлом и всем необходимым конским прибором: средства передвижения, таким образом, были. На наём переводчика у меня не было денег, равно как и на оплату проводника. Я уложил наиболее необходимые вещи — бельё, аппарат, письменные принадлежности, запасную блузу — в перемётные сумы и выехал в Пенджикент в полном одиночестве. В Пенджикенте меня очень радушно принял участковый пристав, штабс-капитан Бржезицкий (впоследствии был Ферганским военный губернатором), не в пример подавляющему большинству тогдашних администраторов хорошо знавший местные языки и быт «подвластного ему» населения. Не в пример, опять-таки, Вяткину, он очень охотно делился своими знаниями. В Пенджикенте меня нагнал инженер, начальник ирригации области Николай Петрович Петровский, совершенно очаровательный старик, ехавший в верховья Зеравшана. Он предложил ехать вместе. Но я постеснялся, так как мне, очевидно, пришлось бы быть его «гостем» — участвовать в расходах на равных с ним условиях я бы не смог: ехал он со всеми удобствами — при нём был переводчик, два джигита, две лошади под вьюком. Я отказался, но он всё-таки оставил мне свой маршрут с тем, чтобы я мог найти его в горах, если «раскаюсь в своём отказе».

    Женщина-мусульманка. Самарканд. С.М.Прокудин-Горский. Между 1905—1915 гг.
    Женщина-мусульманка.
    Самарканд.

    С.М.Прокудин-Горский.
    Между 1905—1915 гг.

    Я, действительно, раскаялся уже на третий день после того, как выехал из Пенджикент а в горы. Стеснённость в деньгах давала себя знать, я не мог позволить себе роскоши даже заказать барана, хотя он стоил здесь три рубля; приходилось питаться лепёшками, чаем и молочными продуктами, и местное население, несмотря на весьма широковещательный «открытый лист», смотрело на меня как на бедняка-русского, неведомо зачем забредшего в их горы. Русский язык здесь никто не знал, я мог объяснить по-таджикски только самые необходимые вещи. О какой-либо работе в этих условиях думать не приходилось. — Я решил присоединиться к Петровскому и нагнал его на озере «Искандер-куль». С Искандер-куля мы вышли Фанским ущельем на Зеравшан, поднялись до верховьев, совершили восхождение на Зеравшанский ледник. На обратном пути — расстались в Обурдоне: Петровский перевалил через хребет на север, а я вернулся долиной Зеравшана — на Пенджикент-Самарканд.

    Поездка с Петровским пошла очень на пользу: он ввёл меня в ирригационные дела, — нерв местной жизни, а у переводчика я усиленно обучался на ходу узбекскому и таджикскому. Способность к языкам у меня в молодости была исключительная, — на обратном пути, уже без переводчика, передвигаясь от кишлака к кишлаку с попутчиками, я наращивал на полученную основу дальнейшие знания, и к моменту возвращения в Самарканд настолько расширил свой словарь, что мог поддерживать разговор с «туземцами», с которыми ехал.

    Денег у меня почти не оставалось, но выручил случай. В дороге, уже неподалеку от Пенджикента, в Урмитане (Фальгарской волости) у меня захромал конь. Купил я его в Самарканде «за красоту» — он был высокий, видный, — но для похода оказался совершенно непригодным: у него не было так называемого «хода», наездного, очень спокойного аллюра, которым лошадь может идти 8 и даже 10 вёрст в час, а всадник сидит в седле, как в кресле: ни малейшей тряски. Ездить на моём коне можно было только шагом, притом весьма меланхоличным, либо галопом — тоже неровным и «колючим». Словом, лошадь была никуда. Когда она захромала, мне пришлось идти пешком, ведя её в поводу, что весьма изводило проводников, которых наряжали от кишлака до кишлака по «открытому листу». Кончилось тем, что один из «наряженных» — вместо того, чтобы вести меня, предложил обменяться конями: он, как и я на базаре, пленился красотою коня, а испытать его качества — нельзя было, ввиду его хромоты. В итоге целого вечера азартнейшего торга, в котором принял участие чуть не весь кишлак и во время которого мы десяток раз держали друг друга за руку, предлагая последнюю цену и снова разнимали, не сойдясь, я отдал коня в обмен на косматую рыжую, как огонь, и злую, как бес, <1 слово нрзб.> маленькую лошадку, взяв десять рублей придачи бухарскими серебряными теньгами. В Пенджикенте этого коня купил у меня аксакал за 40 рублей, обязавшись сверх того доставить меня в Самарканд на арбе, везшей груз дынь. Я нажил, таким образом, на лошади 25 рублей и оказался к концу поездки снова «кредитоспособным». От самаркандских студентов я узнал, что вышло распоряжение о предоставлении студентам бесплатного проезда на Нижегородскую выставку: использовав его, я вернулся домой бесплатно — через Нижний Новгород, где провёл неделю в барачном городке, построенном для приезжих около территории выставки.

    В научном отношении эта первая моя поездка дала очень мало, но она, так сказать, «акклиматизировала» меня в Средней Азии и заложила основу для подготовки к поездке в следующем, 1897 г. За год этой подготовки удалось сделать много: подучиться языкам, довольно основательно ознакомиться с мусульманским правом, с обычным правом, с суфизмом и т.д. Поездку 1897 г. — в пределах той же Самаркандской области — главным образом на Зеравшане и Ягнобе я провёл уже вполне научно, тем более что знакомства мои через Петровского и Вяткина переместились в узкий (?) круг, и я ничем уже не отвлекался. Влияло, конечно, и приближение срока конкурса. На этот раз я привёз с собой инструменты, так что антропометрическую работу удалось развернуть довольно широко. В конечном итоге, материал собрался обширный — в частности, о так называемых «гальча» — горных таджиках, в ту пору совсем ещё не исследованных: до меня имелась только одна небольшая работа о них — венгерца Ujfalvy. В это лето я жил в Самарканде с группой петербургских молодых архитекторов и художников, командированных в Самарканд для изучения Тамерлановских построек: из них помню Покрышкина и Алексея Викторовича Щусева (ныне Сталинского лауреата), с которым отношения сохранились до сих пор. Мы занимали целый дом в «туземном городе» (25 рублей за весь сезон) и держали отдельного повара-таджика, который готовил нам плов, кавардак, шурпу и прочие мясные кушанья.

    Вернувшись в Петербург, я засел за свою монографию, работал одновременно в Музее Академии наук над среднеазиатскими черепами. Работа очень разрослась, так как я не удержался от соблазна — «переслаивать» учёное исследование записями чисто очеркового, местами даже беллетристического характера. Чтобы поспеть к сроку, почти половину своей «диссертации» мне пришлось писать прямо набело, без всяких черновиков. И всё же я кончил её только за какой-нибудь час до последнего срока подачи. Я не успел даже подумать над девизом, под которым надо было подать работу. И <в> последнюю минуту, как всегда, в голову не приходило ничего путного, и я уже в канцелярии университета написал на конверте, в котором лежала записка с моей фамилией, и на папке, в которой была рукопись, — латинский девиз моего герба: Spes et robur (Надежда и Сила). Девиз этот в последующие дни испортил мне немало крови своей «самонадеянностью»: я очень боялся получить так называемый «почётный отзыв» (на конкурсе можно было получить золотую медаль, серебряную медаль и — 3-ю степень «награды» — почётный отзыв), который студенты называли «почётною оплеухой», и считалось лучшим не получить ничего, так как в таком случае — конверт не вскрывался и неудачное участие в конкурсе проходило незамеченным. Если бы это случилось — студенты мне проходу не дали бы за мой «гордый» девиз.

    Дервиши. Фото начала XX в.
    Дервиши.

    Фото начала XX в.

    «Таджикам» моим присуждена была, однако, золотая медаль (см. «Отчёт С.-Петербургского университета за 1898 г.»). Это был мой первый — не только научный, но и литературный успех: по-видимому, «очерковая часть» сыграла свою роль в этом деле: мне передавали, что на конференции читали отрывки из моих «беллетристических» глав, и они были хорошо приняты. Имел, конечно, значение и объём рукописи: входивший в состав жюри профессор Меншуткин (известный химик) всегда, до чтения, прикидывал рукопись на руке, на вес. Моя рукопись весила прилично.

    Но она имела и известную научную ценность. Число измеренных таджиков доходило почти до 400, что давало возможность <для> довольно основательных выводов; в работе приведено было довольно много данных о быте, верованиях и т.д.; использован был и краниологический материал. В изданном в 1937 г. Академией наук труде В.В.Гинзбурга «Горные таджики» я не без удовольствия нашёл многочисленные ссылки на мою работу, несмотря на её археологическую давность и обилие антропологических трудов о таджиках за советское время.

    Предложено было издать эту работу, но профессор Петри посоветовал воздержаться временно от её опубликования и заполнить имевшиеся пробелы дополнительными исследованиями, расширив круг работы включением в неё таджиков Восточной Бухары. Я стал готовиться к новой поездке. Рукописью моей заинтересовался барон Рауш-фон-Траубенберг, сочетавший докторский диплом (заграничный, правда, Иенского университета) за диссертацию о торговых путях Перми со шталмейстерством (или гофмейстерством, сейчас точно не помню) при «дворе» великого князя Константина Константиновича8, бывшего президентом Академии наук. Он попросил разрешения ознакомиться с нею и, поскольку я отлично знал родной ему немецкий язык и принадлежал к «обществу», он весьма горячо принялся хлопотать об ассигновании Академией наук средств на новую мою поездку в Азию. Он же познакомил меня с Клеменцом, работавшим в Музее Академии наук — другом известного своим «хождением в народ» Александра Ивановича Иванчина-Писарева9. Впоследствии Клеменц свёл меня с Иванчиным, а это знакомство свело меня с «народниками».

    Средства были отпущены. Я провёл почти четырёхмесячную поездку, во время которой стал свидетелем Андижанского восстания10 и объехал значительную часть бухарских владений. В Петербург я вернулся в конце сентября.

    Через несколько дней после моего возвращения я получил записку от профессора Петри, в которой он просил «оказать услугу» профессору-терапевту Левину11, выезжающему в Туркестан для борьбы с вспыхнувшей там чумной эпидемией: дать указания ему относительно снаряжения, экипировки и пр. Я пошёл по указанному мне адресу и, к большому моему удивлению, узнал, что чума вспыхнула в Анзобе, в ущелье Ягноба, в котором я работал всего 11/2–2 месяца назад. Не менее удивлён был и профессор Левин, когда я сказал, что придётся основательно запастись тёплым платьем и бельём, так как Ягноб — высоко в горах и там рано наступает зима. Профессор даже усумнился было в правильности моих сведений, сославшись на то, что по данным Комиссии по борьбе с чумой Анзоб находится в пустыне, и только моё заявление о том, что я недавно сам был в Анзобе, сломило его сомнения. Я подробно рассказал ему маршрут на Ягноб от Самарканда, познакомил с условиями жизни в этом очень суровом и бедном ущелье.

    На следующий день, около 12 часов дня предо мною предстал украшенный бакенбардами и придворной ливреей камер-лакей, передавший письменное приглашение принца Александра Петровича Ольденбургского12 «пожаловать к завтраку» в его дворец, на набережной у Марсова поля, «запросто, то есть в сюртуке». Ольденбургский был председателем комиссии по чуме и такое — для студента совершенно невероятное приглашение — являлось несомненно результатом вчерашней беседы моей с Левиным. Я надел сюртук, вздел шпагу и отправился во дворец, но к назначенному часу опоздал и был введён в столовую, когда приглашённые уже сидели за столом. Ольденбургский поднялся навстречу, пожал руку, сказал коротко: «Прошу» и указал на свободный «куверт», рядом с седым невысоким свирепого вида стариком, оказавшимся сенатором Иваном Васильевичем Мещаниновым — управлявшим канцелярией комиссии (или принца, сейчас не помню). За завтраком было человек пятнадцать, главным образом военных, «знакомым» оказался только Левин. После завтрака перешли в зал, где на большом столе разостлана была десятивёрстка Туркестана, утыканная флажками: флажки отмечали тройную линию оцепления, установленную «по высочайшему повелению» вокруг чумного очага Анзоба. Меня подвели к карте, и принц объяснил мне, что — поскольку Анзоб на карте не обозначен, а единственным ориентиром для отыскания его служит близость его от Искандер-куля, — очаг установлен и оцепление размещено согласно этой ориентировке. Левин оказался прав — флажками оцеплена была пустыня на юго-запад от Бухары, тысячах в полутора вёрст от действительного Анзоба: ориентиром служило не озеро Искандер-куль, а урочище Искандера — одно из многих, существующих под этим именем в Туркестане. Поскольку, как я и предполагал, я был приглашён для доклада комиссии «о местных условиях» — я начал его — с указания Анзоба, который, конечно, имелся на карте, неподалёку от голубого пятна Искандер-куля, — только совсем в другом углу карты. Эффект был потрясающим. Я не довёл своего доклада о путях от Самарканда на Ягноб, о Фанском ущелье и перевалах даже до половины, когда принц перебил меня вопросом:

    — У вас есть мундир?

    Я ответил утвердительно.

    – Я возьму вас с собой в Ливадию к государю императору.

    Озеро на Памире. Современное фото
    Озеро на Памире.

    Современное фото

    Так бурно началась моя «чумная» карьера. В университет послана была немедленно бумага о моём командировании в Туркестан «для борьбы с гибельною чумною заразой». Я был зачислен в штат «состоящих при его высочестве» — принц самолично отправлялся в Туркестан, дабы пресечь распространение «гибельной заразы». Мне выдали какую-то головокружительную — по студенческому обиходу — сумму «подъёмных» и «прогонных»: в то время прогонные исчислялись с версты и с лошади — количество лошадей возрастало в зависимости от чина командируемых, а для командируемых «по высочайшему повелению» — число полагавшихся ему по штату «лошадей» утраивалось. Утроены были и мои «лошади»: в итоге получилось целое богатство.

    Кроме моей студенческой особы при принце «состояли»: оказавшийся милейшим и добродушнейшим, несмотря на свирепый вид, сенатор Мещанинов (отец нынешнего академика Мещанинова13); генерал-лейтенант Озеров, лысый, худой и абсолютно молчаливый — я не помню, чтоб он когда-либо раскрыл рот; генерал Ковалёв, «собственного его величества конвоя» — лихой казак, в черкеске, впоследствии прославившийся тем, что в Асхабаде, командуя войсками, высек доктора, приревновав его к понравившейся ему акушерке; полковник кавалергардского полка Бернов; полковник генерального штаба Рыжов и адъютант принца, капитан. Маршрут (розданный всем нам для сведения и сохранившийся в моём архиве) шёл в Ливадию, где находился в то время Николай Романов, оттуда морем в Батум, из Батума в Баку — морем в Красноводск и затем по железной дороге в Самарканд, с заездом в Керминэ, резиденцию эмира Бухарского. Из врачей — с нами ехал только Левин с ассистентом: остальные отправлены были прямым путём — через Петровск на Красноводск.

    Мы выехали из Петербурга 14 октября. В Москве нас встретила принцесса Ольденбургская с сыном, офицером Преображенского полка. Я чувствовал себя по меньшей мере белой вороной, так как «крамольная» студенческая фуражка в «свите» великокняжеской резала глаза встречавшим и вызывала постоянные расспросы. 17-го мы были в Севастополе, где принц разрешил мне и Левину отделиться и проехать на лошадях в Ялту через Байдары: остальные поехали морем, на царской яхте. Вечером мы были в Ялте, где в гостинице «Россия» нам были отведены «апартаменты». 18-го после завтрака выехали на лошадях в Ливадию, «представляться» императору. Я опять ехал с Левиным, и так как у него перед самым выездом что-то разладилось в костюме, мы задержались и приехали во дворец в тот момент, когда «представлявшиеся» уже вошли в кабинет, где ждал Николай. Он уже начал обход с Мещанинова, стоявшего, по старшинству, «правофланговым». Мы с Левиным, второпях, с разгону, втиснулись в шеренгу, не сообразив, куда нам следует становиться «по чину» — и я, вместо полагавшегося мне, как «вовсе не имеющему чина», последнего, левофлангового места в шеренге, оказался третьим по ранжиру, между генералом Ковалёвым и полковником Берновым. Николай был в тужурке, красен лицом; разговаривая, он подёргивал шеей и часто трогал мизинцем распушённые, показавшиеся мне очень густыми, усы. Ольденбургский стоял рядом с ним, называя представлявшихся по имени. Когда Николай разговаривал со стоявшим рядом со мной Ковалёвым и я видел, как у того дрожат от волнения плечи и руки, мне было смешно.

    Но когда Николай шагнул ко мне и наши глаза встретились, у меня тоже «душа ушла в пятки», и это выразилось в том, что я первый протянул руку, от чего Ольденбургский побагровел и затрясся. Но Николай был очень благодушно настроен, он улыбнулся и протянул свою — очень выхоленную, пухлой показавшейся мне ладонь. Он задал несколько вопросов — об условиях передвижения в горах, климате, племенном составе Ягноба. Видимо, перед нашим приёмом он штудировал карту и какие-то источники, так как, когда я упомянул о Ток-фане — селении на правом берегу Ягноба, — он поправил меня: «На левом берегу». Я повторил: «Нет, на правом». Он дёрнул шеей и сказал: «На карте он — на левом». На что я, совсем уже разъярив Ольденбургского, ответил легкомысленно: «Ну, Ваше Величество, наши карты...» и дополнил остальное рукой. Николай засмеялся, вторично пожал руку, прощаясь, и перешёл к Бернову. Со стоявшим дальше Левиным он говорил о противочумных прививках — Хавкинских14 и Берсеневских.

    Это была первая моя встреча с Николаем. Последняя состоялась 9 марта <по ст. ст.> 1917 г., когда я арестовал его по поручению Питерского С<овета> Р. и С. Д. (см. газету «Книжное обозрение». 1990. № 35, 36. — Ред.)

    В этот день я сделал ещё одну, совершенно мальчишескую «гафу» — после приёма мы вышли во внутренний, довольно тесный, дворик, дожидались принца, который остался у Николая. Кто-то обратил внимание на то, что из окна второго этажа бокового флигеля (или крыла дворца, не помню) какая-то женщина смотрит на нас, прикрывшись драпировкой, — и так как во всей нашей группе я был единственным молодым, надо мной стали подтрунивать, что мною пленилась какая-то фрейлина, и подбивать — дать ей знак, что я принял к сведению её улыбки из-за занавески. Поддавшись общему — нервному и «облегчённому» настроению — я сделал фрейлине довольно легкомысленный приветственный жест рукой, после чего портьера быстро опустилась. Фрейлина оказалась Александрой Фёдоровной. По совокупности — нам всем, а мне особенно, крепко попало от принца.

    Из Ялты мы проехали в Батум, с заходом в попутные порты, где были, на случай заноса чумы, оборудованы карантины. Ольденбургский осматривал их, и на одном из осмотров Мещанинов, рядом со мной шагавший за принцем, буркнул мне: «Учитесь, юноша, как втирать начальству очки». На этот раз, впрочем, предметный урок оказался непоказательным: принц внезапно свернул с маршрута, которым вёл его начальник карантина, в какой-то проулок, обогнул угол и оказался перед грудою хлама, разбитых бочек, ещё чего-то. И начался один из тех разносов, на которые Ольденбургский был великим мастером. Он был виртуозом нецензурной брани, которая, к слову сказать, в те годы считалась в гвардейских кругах особым «шиком» — принц же по своему «высочайшему положению» не стеснялся в выражениях в любом обществе.

    В Тифлисе мы задержались против расписания, так как Ольденбургский уехал завтракать к великому князю Михаилу Николаевичу, и «свита» его роптала, что он не взял её с собой, осудив на ожидание в «царских комнатах» на вокзале. В Баку пересели на военный корабль, под флагом адмирала Берга, и поплыли в Красноводск. На этом переходе у меня в первый и последний раз в жизни случилась «морская болезнь».

    Качку я всегда переносил превосходно, вплоть до штормовой, но на этот раз я форменно «внушил себе» заболевание. Мы вышли в море в обеденное время и почти тотчас по выходе сели за стол. Качка была лёгкая, но, сидя в кают-компании за обедом в столь изысканном обществе, я весьма живо представил себе, какая живописная картина получилась бы, если бы меня сейчас «укачало», и в каком идиотском положении я бы оказался, если б не успел встать из-за стола. В меру того, как я «воображал» — тошнота всё реальнее подступала к горлу, и я с большим трудом досидел до конца трапезы. Но всё же досидел — и только вернувшись в свою каюту — после кофе, ликёров и сигар, которыми закончился, как всегда, обед, — я дал полную волю обуревавшим меня «морским чувствам».

    За достопамятным обедом этим произошёл «казус», который стоит записать, как «бытовую» черточку, могущую быть использованной «литературно». Ольденбургский отличался «странностями», то есть попросту говоря, был не вполне нормальным. К числу этих странностей относилась привычка — после обеда, вместо гаванской сигары, курить махорку. Для него изготовлялись на фабрике Лаферш специальные папиросы из махорки, — конечно, соответствующего вида — с золочёными мундштуками и пр., в изящнейших застекленных коробках. После обеда в кают-компании ему, как всегда, подали такую коробку, и он обратился к адмиралу Бергу и остальному, провожавшему нас до Красноводска высшему генералитету с предложением: «попробовать его махорочки». Все приняли это за «высочайшую шутку», отложили сигары и потянулись к коробке, а Берг взял даже две штуки. И надо было видеть лица всего этого генералитета, когда, при первой же затяжке, — вместо ожидаемого табачного аромата «задрал горло» жесточайший махорочный дым. Все заперхали и закашляли, к великому веселию Ольденбургского: бросить было невежливо — все стоически тянули затяжку за затяжкой до конца.

    Озеро Искандер. Современное фото
    Озеро Искандер.

    Современное фото

    Перед высадкой Мещанинов собрал нас и произнёс краткую речь о том, что во время поездки у нас расшаталась дисциплина и надо подтянуться, так как в Туркестане — завоёванной стране — надо всемерно поддерживать ореол окружающий в глазах туземцев носителей высочайшей власти, а поэтому то обращение с принцем «запросто», которое установилось во время поездки, надо «отставить» и в присутствии туркестанцев, как русских, так и туземных, проявлять высшую почтительность, при обращении к принцу — титуловать его и вообще тянуться в струнку. С тех пор на каждой станции, где выставлялись почётные караулы и принц принимал приветствия местных властей, нам, шестерым, «состоявшим при», приходилось выходить из вагона до «высочайшего выхода», строиться у ступенек его салон-вагона, вытягиваться во фронт, когда он появлялся на площадке и торжественно следовать за ним, когда он обходил фронт почётного караула.

    В Карминэ, резиденции эмира, был устроен в честь принца парадный обед, для изготовления которого вызван был повар Российской дипломатической миссии из Новой Бухары. У кувертов лежали меню, разрисованные акварелью, сервировка была европейская, но прислужники в халатах, разносившие блюда, непривычные к европейскому столу, настолько усердно поливали нас соусами с подносов, которыми они не умели маневрировать, и супом с тарелок, — что меню <слово нрзб.> ярче запечатлелось на наших мундирах, чем на лежавших перед нами акварельных рисунках. Кроме нас на обеде присутствовало десятка три офицеров-туркестанцев, сопровождавших поезд. В отличие от нас, гостей, они чувствовали себя хозяевами, вели себя, как в ресторане, и когда принц и эмир встали из-за стола и удалились во внутренние апартаменты тотчас после десерта, а с ними вместе встали все остальные, — офицеры гурьбой окружили «распорядителя пира» и потребовали, чтобы им подали всё, что осталось недоданным по меню. Забавно, что за столом ещё до того, как подали суп, они, не трогая водки, которая подана была к закускам, сразу начали пить стоявшее на столах венгерское и токайское — мотивируя это тем, что это — дорогие вина, а водку они и дома могут пить в любом количестве.

    После обеда — принцу и нам, «состоящим при», — поднесены были бухарские ордена: на мою долю пришлась серебряная звезда 3-й степени, — фирман на которую у меня сохранился.

    В Самарканде — с первого же дня приезда начались совещания, заседания, организационная суетня.

    Губернатором был в это время генерал Фёдоров. Он заверил принца, что все меры уже приняты — на Ягноб выехала специальная комиссия, в составе полковника Чернявского (того самого уездного начальника, которого Бек избрал своим секундантом), Бржезицкого и др., район оцеплен и ждут только сыворотки, чтобы начать борьбу с чумой. На деле оказалось, однако, что — хотя комиссия и выехала, но в распоряжение её было отпущено всего двести рублей, на каковую сумму комиссия купила коньяка в качестве профилактического средства и выехала, таким образом, налегке. Между тем — на Ягнобе, где горцы вообще вели нищенское существование, продовольствия почти не было, и району грозила смерть не только от чумы, сколько от голода. Не было ни тёплой одежды, ни одеял, а борьба с заразой могла быть, само собою, успешной только при наличии хотя бы минимальных гигиенических условий.

    Принц А.П.Ольденбургский

    Принц
    А.П.Ольденбургский

    Принц неистовствовал. Местная администрация была в панике, тем более что о «гвардейском шике» здесь ничего не знали и высочайшее сквернословие принимали чрезвычайно близко к сердцу. Помню, как в зале Офицерского собрания, отведённого под «штаб» принца, Ольденбургский крикнул на медицинского «генерала» — «действительного статского советника», начальника медицинской части Самаркандской области, слишком медленно, по преклонности лет, подошедшего на зов: «Идите скорей, а то я прикажу вам перцу в .... насыпать». Старик после такого «воззвания» навзрыд плакал в соседней комнате: «Что же мне в отставку подать после такого оскорбления?». Насилу мы его уговорили не обращать внимания на высочайшее красноречие. Анекдотов такого порядка можно было бы припомнить много... если бы их стоило припоминать.

    Через несколько дней по приезде я, Бернов и Рыжов были откомандированы «на фронт»: на нас возложена была задача: довести «Первый Чумной отряд профессора Левина» до линии чумного оцепления у впадения р. Ягноб в р. Искандер-дарья, а затем принять на себя организацию сообщений — от Самарканда до чумного района: разработку путей, установление телеграфной и телефонной связи и т.д. В долину Зеравшана высланы были в наше распоряжение сапёрные части.

    Задача наша, однако, резко изменилась по моей вине. Зная, по трём поездкам уже, здешние горы, я служил, так сказать, колонновожатым. Мы благополучно прошли Фанское ущелье, в котором нас трёх — Бернова, Рыжова и меня, хороших кавалеристов, — доводил до гомерического хохота профессор Левин, прошедший весь шестнадцативёрстный «карниз» пешком, придерживаясь одной рукой за скалу, а другой — за жердь, которую, в качестве перил, отгораживавших его от пропасти, несли шагавшие перед ним и за ним горцы. Не доходя устья Ягноба, я для сокращения пути свернул с обычной караванной тропы на боковую, выводившую через небольшой перевал в Ягнобское ущелье тропку... и вывел «колонну» прямым путём в зачумлённый район: на этой тропе не оказалось оцепления, и сообщение с чумным районом поддерживалось, таким образом, свободно.

    Так или иначе, но мы «врезались в чуму» — и выбраться назад было невозможно, так как для этого надо было выдержать карантин, а карантина не было, не было и дезинфекционной камеры. В Токфане — крайнем на Ягнобе поселении, где должен был быть карантин, мы застали столпотворение вавилонское: после прибытия «высочайшей экспедиции» в Самарканд на Ягноб было срочно отправлено несколько ишачьих караванов с продовольствием и одеждой — так как вместо подлежавших уничтожению заразных лохмотьев, составлявших единственную одежду ягнобцев, надо было им выдать замену. Все эти караваны — сотни четыре ишаков и несколько десятков погонщиков были задержаны в Токфане обосновавшейся там «комиссией» Чернявского — ввиду отсутствия дезинфекционной камеры. С продовольствием и оплатой их «за простой» было немало возни.

    Мы дали телеграмму (полевой телеграф уже действовал) в Самарканд о случившемся, и ответной телеграммой принца — Бернов, как старший по чину, назначен был, так сказать, чумным главнокомандующим. На меня как студента естественно легли все служебные функции — от шифровки телеграмм, поверки оцепления — до постройки дезинфекционной камеры, которую — той же «высочайшей» телеграммой Бернову — приказано было воздвигнуть незамедлительно, дабы разгрузить Токфан. Постройку повелено было производить с максимальной спешностью, так как каждый день задержки караванов обходился очень дорого.

    Задача была трудная, так как в Токфане не было и признака материалов, необходимых для постройки камеры, способной дать и держать нужный пар. Когда я доложил об этом Бернову, он распушил огромные свои усы и сказал: «Вы — студент-естественник; стало быть, вы должны уметь исправлять дефекты природы». Глуп был этот Бернов совершенно неописуемо.

    Озеро Искандер. Современное фото
    Озеро Искандер.

    Современное фото

    «Вывернуться» мне всё-таки удалось благодаря тому, что разведкой в ближайших горах я обнаружил гипс, из коего получил алебастр, своды из несуществующего кирпича заменил придуманной мною системой решёток из толстых железных кольев, и т.д. Словом, постройка пошла полным ходом; ежедневно приходилось доносить в Самарканд об успехах нашего строительства, причём Бернов неизменно телеграфировал от своего имени, ни словом не упоминая, что перегрузил это нелёгкое дело на меня. По тогдашней моей «административной неопытности» это меня сильно изводило, так как у меня было сознание, что усатый полковник таскает моими руками каштаны из огня.

    Так было до последнего дня стройки, когда — перед засыпкой камеры землёй, после чего её можно было пускать в ход, её осмотрела комиссия — врачей и администраторов, с Чернявским и Левиным во главе. Комиссия совершенно единогласно пришла к выводу, что камера не будет держать пар, то есть предстоящего приёмочного испытания не выдержит. Бернов был совершенно ошарашен, так как в моих «естественно-исторических» талантах был абсолютно уверен. После осмотра он приказал мне: «Отправьте его высочеству телеграмму, что камера окончена, завтра приёмочные испытание, и... что камеру строили вы».

    Я взбесился окончательно, но телеграмму отправил, камеру засыпал. Вопреки всем зловещим предсказаниям, камера, однако, выдержала испытание блестяще. Я не только получил «благодарность», но мне предписано было подробно описать, как я строил камеру из подручных материалов; описание это было отлитографировано и разослано на все врачебные пункты, организованные в области в связи с чумой, — «для сведения и руководства».

    В последующем — мне пришлось самому работать в этой камере, так как санитаров не было, а я был самым младшим. Для этого я раздевался донага, переходил чумную черту, забирал ишачьи сёдла и всякие иные, подлежавшие дезинфекции предметы, замазывал герметично вход, переходил на «здоровую» сторону, с ног до головы обтирался сулемой, одевался, пускал воду в трубу камеры и потом разгружал «очищенные» вещи. Работы вообще было много, так как, повторяю, в отряде был только «штаб-офицерский», командный состав, а исполнять приказания, кроме меня, было некому. К тому же всему чумному отряду были сделаны предохранительные прививки, а это влекло за собой повышение температуры, сильные головные боли — и в течение десяти дней приблизительно на ногах оставались только Бернов и я, поскольку оба мы категорически отказались от левинских прививок, поскольку обоим нам никак нельзя было выбывать из строя: ему — как командиру, а мне — как исполнителю.

    Предохранительную прививку населению провести не удалось. Было настрого запрещено прививать насильно: боялись восстания. А добровольно — никто не пошёл. Население, собранное в Токфан на показательную прививку, — разбежалось, как только шприц коснулся руки Левина, служившего, в данном случае, «опытной морской свинкой».

    Невелико было и применение лечебной сыворотки: мы прибыли, когда кишлаки верховьев вымерли уже начисто, а в Анзобе, главном очаге чумы, она уже шла на убыль.

    Мы получили разрешение вернуться, когда в чумном госпитале осталось всего двое больных, притом упорно не желавших — ни умирать, ни выздоравливать. Их «конца» с нетерпением ждали все, так как от этого дня должен был начаться счёт дней для объявления местности «благополучной по чуме». В конце концов — один умер, а другой выздоровел.

    Принц встретил нас в Самарканде с распростёртыми объятиями, облобызал и объявил героями. Пошла полоса «прощальных» обедов и ужинов, в день Георгиевского праздника устроен был большой парад. Во время парада мы, «семь состоящих», стояли по ритуалу за Ольденбургским. Внезапно, во время прохождения какой-то части, он обернулся ко мне и спросил:

    — Коллекция готова?

    Сочтя это за какое-то очередное чудачество, я на всякий случай ответил утвердительно, но обратился к Мещанинову, лучше меня находившего «ключи» в такого рода случаях, за разъяснением. Оказалось, однако, что никакого чудачества на этот раз нет, а речь идёт о вполне реальной минералогической коллекции, которую я должен был собрать в горах для принцессы Ольденбургской: она была председательницей Минералогического общества. Адъютант, который должен был передать мне это поручение, забыл о нём, очевидно, но теперь клялся, что лично передал его мне перед моим выездом в горы. Мещанинов посоветовал мне остаться в Самарканде под каким-нибудь предлогом и вернуться в горы за камнями, так как неисполненное поручение грозило всяческими осложнениями, вплоть до репрессий. Этот выход я, однако, решительно отверг, тем более что в горах уже лежал снег и ни о каком минералогическом коллекционировании не могло быть речи. Рыжов дал более рациональный совет: набить какой-нибудь ящик булыжниками, выдать его за коллекцию, а при погрузке на корабль обронить в воду со сходен и утопить. Проект этот был единодушно поддержан остальными, адъютант вызвался лично организовать операцию утопления, — но я и этого проекта не принял. Решили положиться на забывчивость принца — и на то, что порыв внимания к жене будет недолог: сердце принца в этот период, как известно было всему Петербургу, принадлежало некоей цыганке из «табора» в Старой Деревне.

    Так и случилось. Правда, уже в море, принц вспомнил, но на мои объяснения невозможности выполнить поручение в силу ряда объективных причин ограничился тем, что взял с меня обязательство привезти коллекцию при ближайшей моей поездке в Туркестан. Я это впоследствии выполнил, причём — при передаче собранной коллекции «августейшему минералогу» имел возможность убедиться, что председатель Минералогического общества — не в состоянии отличить сланца от гранита и глины от известняка.

    <…>

    Чумная командировка принесла мне ряд наград — «высочайшую благодарность», нагрудный знак отличия «за борьбу с чумой» — который называли «Георгием мирного времени», и орден «Станислава» — первый случай в истории «Капитула императорских орденов», так как не имевшие чина не имели права получать ордена, а я как студент был бесчинным. Академические опекуны мои были в полном восторге и сулили мне блестящее будущее: «У вас, так сказать, два великих князя на флангах — можно вести наступление». Возможности эти остались, впрочем, неиспользованными — «в наступление я не перешёл», и сложившиеся в этом году связи сказались только в том, что Бернов, не спросившись меня, «устроил» меня в экспедицию Козлова в Монголию, в которую я не поехал, так как она рассчитана была на три года, а это означало бы отказ от окончания университета. Оно, впрочем, и так оттянулось на два года, так как в 1899 г. начались так называемые студенческие беспорядки, за которые я был вместе со всем моим курсом (VIII семестром) исключён из университета: акт, не имевший никакого, по существу, значения, так как произошло это весной — и экзамены (государственные) можно было сдавать даже не будучи в университете. Мы, однако, решили отказаться от сдачи экзаменов, так как на них присутствовала полиция (забастовка продолжалась), и поскольку и на следующий год экзамены происходили в той же обстановке, сдать государственные удалось только в 1901.

    Вторично «протекция» сказалась в 1900 г., когда Вуич, секретарь принцессы Ольденбургской, встретив меня на улице в весьма неблестящем, по скудости моих тогдашних финансов, одеянии и узнав, что я «безработный», предложил мне место письмоводителя в Обществе борьбы с заразными болезнями. Однако и это назначение не состоялось, так как нашёлся, очевидно, более приемлемый кандидат.

    Озеро Искандер. Современное фото
    Озеро Искандер.

    Современное фото

    Работу по Средней Азии я продолжал. Денег, полученных за чуму, мне хватило на длительную — и наиболее продуктивную из всех — пятую мою поездку в Туркестан, во время которой я объехал всю Неточную Бухару и Памир — тогда совершенно ещё не исследованный. Удалось собрать очень интересный материал — о культе пэри в Кала-и-Хумбе, о Ванче — «царстве зобатых», а в Язгулеме я застал остатки древнего племени, изучение которого дало мне научную основу для позднейших выступлений против расовой теории: «чистые семиты» — по антропологическим данным — язгулемцы оказались «чистыми арийцами» по языку — это свидетельствовал составленный мною глоссарий (переданный мною академику Залеману, на выводах которого я в дальнейшем базировался). К сожалению, на пути к Памиру, проходя «заповедной тропой» по берегу Пянджа, я стёр себе ноги «мукками» (горной обувью) так, что вся кожа до щиколоток сошла, я пролежал долгое время в Кала-и-Вамаре, а на Памирском посту чуть не умер от дикого приступа малярии: в конечном счёте, именно на этом, наиболее интересном этапе я менее всего оказался способен вести исследовательскую работу. К тому же, благодаря задержкам в Кала-и-Вамаре и на Памирском посту меня застала зима, Памир покрылся снегом, к прочим недомоганиям присоединилось воспаление глаз, и я «воскрес» только в Каратлине, где застал ещё жару, виноград и байгу — конную игру, которую очень любил.

    В связи с поездками этими — началась и литературная работа: в 1900 г. я впервые выступил в печати — в газете «Россия», выходившей под редакцией Амфитеатрова, напечатано было пять моих очерков о Туркестане под общим заголовком «На окраине» (в августе—сентябре 1900 года), в 1901 — там же напечатана была передовицей моя статья «Волнения в Кульдже» (№ 2 августа). Кроме того, начато и не конченфо было несколько статей, сохранившихся в моём архиве в набросках (Верховья Окса, Русский Туркестан и др.). Литературные опыты эти были совершенно случайны и обусловливались исканием заработка: никаких мыслей о литературной деятельности у меня в то время не было. В этом отношении определённую роль сыграло моё воспитание на классической литературе, которую я довольно хорошо знал, — притом не в переводе, а в подлиннике, и в силу этого литературное мастерство — а стало быть, профессия писателя — казались мне делом для меня недосягаемым, поскольку у меня, по твёрдому моему убеждению, не было таланта, а были только «способности». Убеждение, к слову сказать, твёрдо сохранившееся до сегодняшнего дня.

    Не получила, в известной мере в связи с теми же материальными затруднениями, широкого развития и научная работа: она ограничилась составлением краткого, предварительного, отчёта об антропологических исследованиях моих в Восточной Бухаре. Он был напечатан в 1901 г. в «Русском антропологическом журнале» и на немецком языке в журнале «Globus» (статья: «Гальча. Первобытное население Туркестана»). Дальнейшие мои научные занятия осложнились тем, что в 1900 г. умер профессор Петри: его сменил Д.Карабчевский — очень серый и тусклый человек, менее всего пригодный к руководительству; к тому же он был чистым этнографом, а не антропологом. Очень осложнил дело тот факт, что единственный экземпляр рукописи «Таджики», находившийся у Петри, после его смерти (случившейся в моё отсутствие из Петербурга) бесследно пропал, а черновик у меня имелся только для некоторых глав. Для восстановления рукописи, с введением в неё нового материала — не было ни времени, ни, говоря откровенно, энергии и, особенно, выдержки. Устроиться на службу без университетского диплома, с одним гимназическим свидетельством было немыслимо, тем более, что — за отсутствием денег на покупку штатского платья мне приходилось донашивать студенческую, уже весьма подержанную форму, — а при хлопотах о назначении «внешний вид» имел немалое значение: просителей «встречали по платью». Кое-как я устроился, временно, вольнонаёмным в Казённую Палату, где мои «регалии» на потрёпанном мундире произвели впечатление. Но долго продержаться я там не мог — более скверной дыры, чем это учреждение Государственного контроля трудно себе представить. Образовательный статус (?) стоял на уровне гоголевских чиновников «Мёртвых душ», нравы были приблизительно такие же. Взяточничество процветало совершенно открыто.

    Помню хотя бы такой случай: в комнату, где сидело человек десять чиновников, ревизовавших документы по разным параграфам сметы Министерства промышленности, вошёл весьма элегантно одетый человек, оказавшийся представителем какого-то завода, оглядел намётанным глазом с порога чиновников, выбрал одного — присел к его столу, вынул из кармана заклеенный конверт и положил на стол. Чиновник молча взял конверт и положил в карман. После этого посетитель изложил свою просьбу: дело шло о каких-то сомнительных документах на крупную сумму. Чиновник выслушал, хладнокровно указал пальцем на другого чиновника: «Это дело у Николая Кузьмича», и уткнул нос в свои бумаги. Посетитель поднялся, вышел из комнаты, вернулся очень быстро, — с новым заклеенным конвертом, который и был положен перед «Петром Кузьмичём». Тот повторил манёвр предыдущего, то есть отправил деньги в свой карман, после чего беседа приняла вполне «конкретный» характер. После его ухода — вся палата шумно восторгалась хладнокровием первого чиновника, «зазря заработавшего» солидную взятку.

    Совершенно ясно, что в такой обстановке у меня начались трения с начальством в первые же дни, так как итоги ревизий, которые мне приходилось проводить, не получали утверждения — по наиболее крупным делам (в частности, у меня оказалось несколько дел по служебным командировкам великих князей, вызывавших крупные начёты на них, в связи с незаконным расходованием казённых средств). Месяца через три мне пришлось отказаться от службы, тем более что «открылась вакансия» секретаря редакции еженедельника «Пожарное дело», которую я и занял. Работа в редакции, вызвавшая необходимость ознакомиться с делом, которое обслуживал журнал, естественно, отвлекла меня временно от всяких других занятий, тем более что секретарство сводилось фактически к редактированию: <1 слово нрзб.> редактор, князь Львов, только подписывал журнал, появляясь в редакции не чаще раза в неделю. Наряду с редактированием, я довольно много писал сам в журнале, начиная от «Тактики пожарного дела» до «художественных описаний» крупных пожаров в провинции. Редакция получала почти все провинциальные газеты, в них печатались очень подробные отчёты о пожарах, на основе их я составлял «живописный рассказ» «от собственного корреспондента». Это подняло и материальное моё благосостояние. <…>

    Весной 1901 г. удалось, наконец, «нормально» сдать государственные экзамены: в университете «восстановился порядок» — не было забастовок и полиции на экзаменах. Я поступил на службу в Академию Генерального штаба заведующим библиотекой и «вспомогательными учреждениями» Академии (музей, склад учебных пособий, впоследствии типография), сменив на этом «посту» генерал-лейтенанта Шлезингера. Я получил квартиру — в пять комнат, довольно крупный оклад, так что возврат к научной работе стал возможен. Первое время ушло на освоение новой библиотечной специальности и приведение в порядок чрезвычайно запущенной моим престарелым предшественником библиотеки. Но с середины 1902 г. я опять стал работать над этнографией и историей Средней Азии, принял очень активное участие в организации «Среднеазиатского отдела» Общества востоковедения, прочёл несколько лекций по Средней Азии, составил совместно с Б.Кареевым «Библиографию Афганистана» (вышла из печати в 1908 г. —Примеч. авт.) и т.д. Начал понемногу готовиться к магистерскому экзамену. Мой доклад «О дервишестве в Средней Азии» встретил в учёных кругах настолько хорошую оценку, что я выдвинут был (зимой 1904 г.) докладчиком на эту тему на Всемирный съезд ориенталистов, назначенный на весну 1905 г. в Алжире. Поездка моя, однако, не состоялась — в связи с постоянным моим, начавшимся в 1904 г., отходом от научной работы: центр жизни всё определённее перемещался в сферу общественной деятельности — революционной работы среди офицерства, чему весьма благоприятствовало служебное моё положение: в 1905 г. — я возглавлял уже Военно-революционный союз.

    <…>

    Арест в 1910 г. окончательно оторвал меня от научной деятельности. Собранный мною по Средней Азии научный материал так и остался, по существу, неиспользованным. Большая часть рукописей была опечатана вместе с остальными бумагами при жандармском обыске 1910 г., увезена в охранное и не вернулась, часть — вместе с моей библиотекой и архивом эвакуирована была в 1918 г. в Екатеринбург при эвакуации Академии, в составе которой я продолжал числиться, хотя службы не нёс (члены ВЦИКа сохраняли за собой места, которые занимали в момент выборов); при занятии Екатеринбурга чехословаками и белогвардейцами Академия перешла, как известно, на сторону белых, и всё моё имущество, находившееся при Академии (обстановка, посуда, платье, библиотека и пр.) было конфисковано: я в это время находился на фронте и был объявлен колчаковцами «ренегатом и врагом отечества». Впоследствии, при реэвакуации Академии — уже из Владивостока в Москву — остатки библиотеки и архива были мне возвращены: но всё это составляло ничтожную часть увезённого.


    * Отец мой был ярым сторонником классического образования, готовил меня в «историки» и очень отрицательно относился к так называемым «привилегированным» — аристократическим учебным заведениям, как Пажеский корпус, Лицей и Училище правоведения. Но в бытность мою в 6-м классе историко-филологической гимназии, в связи с резким обострением хронической болезни отца (язва желудка), грозившим смертельным исходом, он «отдал меня в Лицей», «для обеспечения моей будущности» — поскольку окончание Лицея обеспечивало, действительно, дальнейшую служебную карьеру. Я сдал вступительные экзамены в Лицей, но отец выздоровел, — и в Лицее остались только моя метрика и прочие документы: сам я продолжал учёбу в гимназии. Но лицейскими «правами» своими я мог воспользоваться в любой момент и, в частности, перейти в Лицей после окончания гимназии — на старшие, университетские курсы. (Примеч. автора.)

    ** В моём архиве сохранилось его письмо (позднейшее, 1899 г.), но подпись неразборчива. (Примеч. автора.)

    КОММЕНТАРИИ

    1 Петри Эдуард Юлиевич (1854—1899) — доктор медицины, антрополог и географ, основатель кафедры географии и антропологии в Петербургском университете.

    2 Каразин Николай Николаевич (1842—1908) — писатель и рисовальщик, девять лет служил в Туркестане, участвовал в военных кампаниях, написал много романов, повестей и очерков, рисующих среднеазиатскую жизнь.

    3 Пржевальский Николай Михайлович (1839—1888) — русский путешественник, исследователь Центральной Азии; почетный член Петербургской АН (1878), генерал-майор (1886).

    4 Леер Генрих Антонович (1829—1904) — российский военный теоретик и историк, генерал от инфантерии (1896), член-корреспондент Петербургской АН (1887). Профессор и в 1889—1898 гг. начальник Академии Генштаба.

    5 Липский Владимир Ипполитович (1863—1937), украинский ботаник, академик (1919) и президент (1922—28) АН Украины, член-корреспондент АН СССР (1925; член-корреспондент РАН с 1924). Известны его труды по флоре Кавказа и Средней Азии.

    6 Семёнов-Тян-Шанский (до 1906 г. Семёнов) Пётр Петрович (1827—1914), русский географ, статистик, общественный деятель, почетный член Петербургской АН (1873). Инициатор ряда экспедиций в Центральную Азию.

    7 В.Л. Вяткин — среднеазиатский археолог и краевед, один из первых исследователей в конце XIX — начале XX в. древностей Самарканда и городища Афросиаб.

    8 Великий князь Константин Константинович Романов (1858—1915), русский писатель, поэт и переводчик. Президент (с 1889 г.) Петербургской АН.

    9 Иванчин-Писарев Александр Иванович (1849—1916), деятель революционного движения, народник, литератор. В 1881 г. был сослан в Сибирь. В 1893—1913 гг. состоял членом редколлегии журнала «Русское богатство».

    10 Восстание дехкан и мардикеров в Ферганской обл. в мае 1898 г. (2 тыс. участников). Местная знать и духовенство под лозунгом газавата пытались использовать Андижанское восстание для восстановления Кокандского ханства.

    11 Левин Александр Михайлович — профессор-терапевт. В качестве сотрудника Института экспериментальной медицины был командирован в Индию для изучения чумы и в разные местности азиатской и Европейской России для борьбы с этой эпидемией.

    12 Принц Александр Петрович Ольденбургский (1844—1933) принадлежал к младшей ветви Гольштейн-Готторпской линии Ольденбургского дома, состоя в дальнем родстве с правящей династией Романовых. Он был известен своей широкой благотворительной деятельностью: на свои личные средства основал Институт экспериментальной медицины, был попечителем приюта для душевнобольных. Во время Первой мировой войны состоял верховным начальником санитарной и эвакуационной части Русской армии.

    13 Мещанинов Иван Иванович (1883—1967), российский языковед, археолог, академик АН СССР (1932), Герой Социалистического Труда (1945), специалист по мёртвым языкам Кавказа и Малой Азии.

    14 Хавкин Владимир Ааронович (1860—1930), русский бактериолог, работал в Бомбее (1893—1915) и Париже (1889—1893 и с 1915 гг.). Он разработал вакцины против холеры и чумы («хавкинские прививки»), которые испытывал на себе. Инициатор создания и первый директор (1896—1904) противочумной лаборатории в Бомбее.

    Предисловие, публикация,
    подготовка текста и комментарии
    Алексея САВЕЛЬЕВА

    TopList