из прикладных штудий

Ада СВАНИДЗЕ

Не случайно же Клио сестер привела!

Мечты поэта —
историк строгий гонит вас...

Александр Пушкин.
Герой

 

 

Потребность писать есть
потребность уйти
от своего одиночества,
разделить с миром
свое горе и радость.

Михаил Пришвин.
Дневники 1939 года

Переживание мира называют его пятым измерением. Обычно эта форма познания реализуется в творчестве, особенно в художественном. Множество людей самых серьезных профессий пишут стихи и прозу, сочиняют музыку и песни, рисуют, лепят, овладевают художественными ремеслами, находя в этом отдушину. Увидели свет сборники стихов физиков, химиков и дипломатов. Наступила очередь историков. Хотя если, по справедливости, она должна бы была быть первой — профессия обязывает, порождая массу эмоций и располагая к художественному самовыражению. К историкам более всего применимы слова М.Волошина: «Весь трепет жизни всех веков и рас живет в тебе»; или (с малой долей натяжки) слова А.Блока из «Записных книжек»: «Археолог — или влюбленный, или поэт».

Н.И.Кареев
Н.И.Кареев
Р.Казакова
Р.Казакова

Конечно, покровительница историков Клио — весьма строгая муза, требующая подчинения эмоций и полетов фантазии логике доказательств. Однако даже в условиях советского единомыслия повадки Клио не мешали историкам писать стихи и прозу, рисовать и музицировать. Правда, на протяжении многих советских лет историки почти не публиковали свои стихи. Это было не принято, стихотворчество считалось занятием несерьезным, хотя оптимистические вирши по случаю официальных праздников и юбилеев или тексты для разрешенных капустников и стенгазет всячески приветствовались.Некоторые историки «уходили» в профессиональные поэты, например Римма Казакова, Валентин Берестов. Другие, напротив,сознательно с поэзией порывали. Р.Казакова писала по этому поводу:

...Не безделушку, не реликвию,
с которой скоро устаю,
я создаю себе религию,
когда стихи я создаю.

Были и такие, кто всю жизнь разрывался между двумя призваниями. Академик М.В.Нечкина подготовила к печати более 500 стихотворений, но, как она писала, «бросила мысль об их издании — они так и остались в рукописях». О судьбе собственных стихов печалились и многие другие известные историки, от случая к случаю делясь своими поэтическими опытами с собратьями по цеху.

Лишь в последние годы дело как-то сдвинулось с места. В разных малотиражных изданиях, зачастую в приложениях, увидели свет стихи нескольких известных историков, увы, не доживших до встречи с читателем. Но большинство стихов и переводов, созданных историками разных поколений XX в., покоятся в государственных и частных архивах. Эта ситуация знакома мне по личному опыту. И в какой-то момент, руководствуясь девизом «никто надежд не отменял», я занялась поэтическим наследием наших историков, направив им, нередко через грань миров, нас разделяющих, свой призыв:

Коль в ремесле бывало тесно
и сердцу не хватало места,
ты для себя стихи писал.
Но верь — и всё придет когда-то.
Неясны обстоятельства и даты,
но не напрасно ты мечтал.
Никто надежд не отменял.

М.В.Нечкина
М.В.Нечкина
В.Берестов
В.Берестов

...Началась долгая, хлопотливая и увлекательная работа по собиранию стихотворного наследия ушедших (Н.И.Кареева, М.Н.Тихомирова, Н.И.Бухарина, М.В.Heчкинoй и др.) и ныне здpaвcтвyющиx коллег, пpecтapeлыx, зрелых и молодых, состоявшихся и подающих надежды. В итоге за несколько лет настойчивых поисков удалось обнаружить стихи 43-х во всех отношениях разных авторов. Предлагаю вниманию читателей поэтические опыты двух из них.
Михаил Николаевич Тихомиров (1893—1965), крупнейший исследователь, знаток и публикатор рукописей, педагог и неутомимый просветитель, обладал огромным диапазоном интересов. Автор двадцати книг, посвященных средневековой и ранней новой истории и культуре России X—XIX вв., он создал школы в области источниковедения, архивного и музейного дела, археографии, краеведения, исторической географии.
Путь Михаила Николаевича в жизни и науке был на редкость последователен и полон трудов. Москвич по рождению, сын конторского служащего, привившего ему любовь к истории, свое первое образование М.Н.Тихомиров получил благодаря стипендии Морозовской фирмы в закрытом коммерческом училище Санкт-Петербурга, которое закончил с золотой медалью.
В старших классах историей с ним занимался будущий именитый исследователь раннего отечественного средневековья и глава историков России Б.Д.Греков (много лет спустя именно он привлек Тихомирова к изданию русских летописей).
После окончания МГУ (где одним из наставников Михаила был другой замечательный исследователь, но уже позднего российского средневековья — С.В.Бахрушин) Тихомиров написал свою первую книгу о Псковском бунте середины ХVII в. Не будучи сторонником господствовавшей тогда школы Покровского, он вынужден был на несколько лет оставить Москву.

М.Н.Тихомиров
М.Н.Тихомиров
Н.Мерперт
Н.Мерперт

В провинции, в подмосковном Дмитрове, а затем в Самаре он наряду с преподаванием занимался разнообразными изысканиями. Увлекшись краеведением, Тихомиров не только предложил схему организации (природа, история и культура, современность) уездных краеведческих музеев, но и стал инициатором сохранения и изучения покинутых усадеб, церквей, селений и их содержимого. Сверив местные географические карты с данными разных современных наук, он тем самым заложил основы исторической географии. Время, проведенное в местных архивах, он использовал с максимальной пользой для будущей работы над летописями: изучал текстологию, палеографию, рукописи старообрядцев, наследие братьев Аксаковых (в их родовом имении), полевую археологию. Издал несколько трудов о прошлом тех мест, где довелось жить, в частности о Дмитрове (до XIX в.).

В 1923 г. в связи с закрытием Самарского университета, в котором М.Н.Тихомиров преподавал, он переехал в Москву. Работал школьным учителем географии и обществоведения, заведовал Отделом рукописей Исторического музея — отсюда его интерес к инкунабулам и первопечатному делу в России. После восстановления исторических факультетов в вузах (1934 г.) Михаил Николаевич преподавал на истфаке МГУ и в других вузах; в 1946—1948 гг. — декан этого факультета; в 1953 г. создал кафедру источниковедения.

Восхождение М.Н.Тихомирова по служебной лестнице представляется вполне закономерным. Все его труды поражают виртуозным владением материалом; он подготовил к печати почти половину списков «Русской Правды»; написал книги: «Древняя, Москва», «Древнерусские города», «Россия в ХVI веке» и «Средневековая Россия на международных путях».

В 1950 г. М.Н.Тихомиров основал Археографическую комиссию, а в 1957 г. — «Археографический ежегодник».
Кроме того, по его инициативе возобновились экспедиции, отправлявшиеся в разные районы страны на поиски старинных рукописей и книг. Собранное им в Сибири богатое собрание рукописных и первопечатных книг сибирских старообрядцев он позднее подарил Сибирскому отделению АН.
Помимо предлагаемых вниманию читателей, в Архиве РАН (Ф. 693. Оп. 1. № 201, 205, 207) хранятся другие стихи историка, так и не увидевшие свет при жизни автора переводы.

Н.И.Бухарин
Н.И.Бухарин
А.В.Арциховский
А.В.Арциховский

Стихи, главным образом шутливые, М.Н.Тихомиров писал всю жизнь. Историю одного экспромта поведал мне арабист, обладатель почти феноменальной памяти Николай Яковлевич Мерперт. Он вспомнил, как летом 1945 г. в с. Беседы (район Царицына), на берегу реки Москвы, где красовалась шатровая церковь ХVII в., в доме старенького священника расположилась экспедиция кафедры археологии истфака МГУ. Ее возглавлял уже тогда известный профессор А.В.Арциховский, а в подручных у него ходили аспиранты — будущие светила отечественной археологии: ныне покойные Д.А.Авдусин, Г.А.Авдусина, Б.А.Колчин, А.Ф.Медведев, Т.Н.Никольская и ныне здравствующие Н.Журжалина, С.Изюмова, сам Н.Мерперт.
Тихомиров, друживший с Арциховским, приехал к нему в гости с молодым, в будущем очень известным исследователем истории Москвы М.Г.Рабиновичем, которого, с разрешения местного начальства, послали в колхозный сад за малиной. Но Рабинович спутал колхозный малинник с чьим-то частным, за что подвергся выразительному поруганию со стороны хозяина малины. Вот по этому-то, вызвавшему большое веселье в молодой команде поводу Михаил Николаевич написал следующие стихи, которые Мерперт помнит почти 60 лет:

Деревня, где копал Артемий,
Была прелестный уголок.
Туда с собой он приволок
Копальщиков лихое племя.

Копать с утра до трех часов
законом было непреложным.
А если кто был не готов,
То голос слышался тревожный.

Кричит Артемий, встав чуть свет:
«Рабочие пришли, наверно,
А никого на месте нет.
Копать сегодня будем скверно...»

И вот к раскопу все спешат,
Несут дрючки, лопаты, палки.
Кричат испуганные галки
И телки жалобно мычат.

Археология — наука,
Ей надо жертвы приносить,
Хотя копать на солнце — мука
И хочется воды испить,

Хотя так сладко ветер веет
И влагой бьет с реки в лицо,
У них одна лишь дума зреет —
Найти височное кольцо.

Когда-то вятичи здесь жили,
Своих покойников любили,
И погребальный их обряд
Оставил нам курганов ряд.

Теперь кощунственной рукою
Их кости смешаны в труху,
И бусы в кувшинах с водою
Девицы варят на уху!

Прости им, Боже, прегрешенья:
Не всякий знает, что творит!
Глядишь — копальщик без зазренья
В чужом малиннике сидит!

Трясет он бородою рыжей
И ручкою малину — хвать!
Вдруг вятич руганью бесстыжей
Ему припоминает мать!..

После были и другие, не менее интересные поэтические экзерсисы:

Родная русская столица,
Ты здесь лежишь передо мной,
И блещет красная зарница
За каменной твоей спиной.
О, город, кто поведать может,
Как ты раздался вдаль и вширь,
Такой могучий и пригожий,
Как юный русский богатырь?
Москва, твоей великой силе
И мой отец, и старый дед,
Как москвичи, всю жизнь служили,
А я — от юношеских лет.
На праздник жизни лишь объедки
Давались в прошлом большинству,
И плохо жили наши предки,
А всё ж построили Москву.
В людском тысячелетнем марше
Для всех был пращуром Адам,
И род Романовых не старше,
Чем род любого из крестьян.
Всю прелесть и дворцов, и башен
Построил подневольный труд,
Соорудили предки наши,
Создал московский черный люд.
Не знали вовсе родословья
Ни кожемяки, ни ткачи,
Но звали их в средневековье
Почетно: «мужи-москвичи».
И храбры были эти мужи,
И говорили иногда:
«Не князю, а земле мы служим
И строим наши города».

И город рос, к стенам старинным
Пристроился большой посад.
По улицам кривым и длинным
Въезжали люди в стольный град.
О, наша русская столица!
Для всей России голова.
И как тому не подивиться,
Какою сделалась Москва!
Внизу течет река бурливо,
А горизонт необозрим.
И на семи холмах спесиво
Стоит Москва, как древний Рим.
Пал древний Рим, и знамя славы
Переместилось на Босфор.
Константинополь величавый
Стал новым Римом с этих пор.
Но так же пала Византия,
И турки взяли Рим второй,
А незаметная Россия
Росла как сказочный герой.
И к ней тянулися народы,
Мужала, крепнула земля,
А знамя алое свободы
Поднялось на стенах Кремля.
И вот итог восьми столетий —
Сбылись пророчески слова:
Два Рима пали, только третий
Стоит незыблемо — Москва.

Эмигрант
Он, когда-то русский барин,
Нынче только эмигрант,
На заброшенном бульваре
Тихо слушает джаз-банд.

Две трещотки, две-три скрипки
Издают невнятный вой,
И сидит он хмурый, хлипкий,
Сам как будто бы не свой.

Всё давно уж надоело,
И бульвары, и Париж,
И хождение без дела,
Даже вид парижских крыш.

Он тоской безумной болен,
И когда гремит джаз-банд,
Звон родимых колоколен
Точно слышит сквозь туман.

И своей мечты невольник,
До сих пор не верит он,
Что родимой колокольни
Стих печальный перезвон.

Что давно его забыли,
Разве вспомнят иногда,
Что когда-то жили-были
В старом парке господа.

Июль—август 1950 г.

Академик >
«Итак, теперь вы академик,
И будет ваша жизнь полна», —
Сказал профессор-неврастеник
И выпил рюмочку вина.

«Скажите, отчего ж полнее
И лучше будет жизнь моя?» —
Сказал я, тягостно краснея
И за него, и за себя.

«Ну, как же, — отвечал он смело, —
Вам будет дача и гараж,
Почет за дело и без дела
И подходящий антураж».

Сказать по правде, озадачил
Меня профессорский апломб.
Так вот в чем цель: гараж и дачи,
Квартира, может, целый дом.

Почет за всякое безделье,
За выслугу преклонных лет,
То юбилей, то новоселье
И с выпивкой большой обед.

Нет, мой профессор-неврастеник,
Ошиблись вы, не тот уж век:
Я лишь по званью академик,
А в жизни просто человек.

И чем он положеньем выше,
Тем больше должен понимать,
Что общим он дыханьем дышит,
Каким живет отчизна-мать.

23 октября 1953 г.

Борис Михайлович Зубакин (1894—1938), личность по-своему уникальная, — один из тех, кто дает представление о безграничных возможностях человека. По матери Борис Михайлович — потомок шотландца, пригретого службой у Петра Великого; отец его — царский полковник, после революции — военспец РККА.

Борис Зубакин успел окончить известную 12-ю Петербургскую гимназию, получить хорошее домашнее образование, особенно пристрастился к истории, археологии, философии, культурологии. Окончил Московский историко-археологический институт (открытый в 1902 и закрытый в 1922 г.), где изучал широкий круг предметов; защитил докторскую диссертацию на тему «Опыт философии религии», после чего был оставлен в институте в качестве профессора. Из-за сложных отношений на кафедре перебрался в Витебск; затем заведовал кафедрой Истории религии в Смоленске.
Его труды поражают разносторонностью: «К истории греко-христианского культа», «О декабристе А.Бестужеве», «Свастика в палеолите», «Искусство как познание»... Позднее опубликовал статью о «Дон Жуане» А.С.Пушкина, готовил к печати рукопись «Новое и забытое в Пушкине» (1933).

Оказавшись волею судьбы на русском северо-западе, Зубакин увлекся историей и этнографией этого края, издал работу «Холмогорская резьба по кости» (1931), изучал историю Ломоносова и местные языки, опубликовав о них оригинальное лингво-филологическое исследование. Для него, гуманитария широчайшего профиля, история служила своего рода фундаментом для реализации разнообразных интересов.

Но был и другой Зубакин — последний русский розенкрейцер. В начале 1910-х гг., еще будучи гимназистом, он входил в число основателей петербургской масонской ложи и в Религиозно-философское общество, которые влились в основанное в 1907 г. тайное братство — ложу розенкрейцеров.
Был и третий Зубакин — даровитый поэт. В 1920-е гг. в Москве он дружил с Б.Пильняком и другими известными литераторами, посещал Никитские субботники, общался с Л.Пастернаком, переписывался с Горьким и даже посетил его в Соренто (1927), где обнаружилась несовместимость их общественных взглядов.

В сущности, общество знало его прежде всего как масона и поэта, поскольку свои исторические труды он писал преимущественно в ссылках.
Либерально настроенный в начале XX в., Борис Михайлович не принял Октябрьскую революцию. Уже на рубеже 1922—1923 гг. подвергся первому, кратковременному аресту. Второй арест в 1929 г. завершился высылкой в Холмогоры, где он, как ясно из сказанного выше, успешно реализовал свои таланты. В 1935 г. его перевели в Архангельск, где он освоил лепку бюстов. Часто наезжал в Москву, Ленинград и Смоленск. В 1937 г. последовал третий арест Зубакина, уже как розенкрейцера. Дело завершилось его гибелью.

Честь воскрешения имени Б.М.Зубакина принадлежит двум ученым — историку, культурологу и поэту А.И.Немировскому и профессору, историку В.И.Уколовой, написавших о нем книгу «Свет звезд, или Последний розенкрейцер» (1994), в которой они поместили стихи этого незаурядного человека, а Немировский посвятил Зубакину несколько зарифмованных строк:

Сослав его под этот небосклон,
На берега, где ветер смерти веет,
Не ведали они, что Аполлон
Был родом из страны гипербореев.

Казалось им, что здесь царит зима,
Что дух застыл во власти вечной ночи.
А он услышал, как, сводя с ума,
По вечерам кузнечики стрекочут.

Своей судьбы знать людям не дано.
Не отличить им даже зла от блага.
И можно спутать смерти полотно
Со ждущей вдохновения бумагой.

1992 г.

Ниже хочу предложить вниманию читателей несколько стихотворений Бориса Зубакина.

К Офелии


Елене Ильинской

 

Уж полночь близится, но знаю —

ты не спишь

И на тебя глядят из темных ниш —
Два зеркала, два озера гаданий.
Как белый Лебедь, медля, в них плывешь,
И плеч твоих напудренная дрожь
Уже рассвет предчувствует заране.
Спектакль окончен. Грим еще не стерт.
Кто пьет с тобой? Случайный

собутыльник?

Кто рядом в комнате берет пустой

аккорд,

Стуча костяшками, как черный

жук-могильник?

О, улыбнись, Офелия моя,
И пусть не мне твоя улыбка будет! —
О, не грусти, Офелия моя!..
Не любит он? — Другой тебя полюбит.
Что Гамлет твой? Он нищ, он хмур, он

зол.

Как черный ворон — траурный камзол,
Как перст судьбы — его стальная шпага.
Уйдет любовь — и не замедлит шага!
И двадцать лет — воздушных двадцать

крыл —

Твой юный стан уносят от могил.
Post scriptum
Так я пишу, чтоб оторвать тебя
От судьб моих. Не верь любви поэта:
Не любит он. Нет... Любит, любит...

Нет! —

Покинь меня, пока не поздно это.
Пока со мною смерть не визави,
Пока камзол мой черный не в крови!

1925 г.

* * *

Ты — молодость моя! — так я начну

стихи,

Ты — молодость моя! — так я стихи

окончу.

Глаза охотника становятся плохи,
Мне не догнать моих же старых гончих.
Но, изогнувшись ловко на седле,
Ты предо мной в воздушной амазонке!
И я лечу по стынущей земле
Вслед за тобой наперегонки.
В костер швыряю веточки ольхи,
Пою, кричу минувших весен звонче,
Ты — молодость моя! — так я начну

стихи,

Ты — молодость моя! — так я стихи

окончу.

1925 г.

Баллада
Он — был ткачом в местечке

близ Арденнов.

Но, в зависть всем, — прекрасен, словно

паж,

И на станке — ткал сказки гобеленов —
Минувших дней негаснущий мираж.

Она была — прелестна, как Мадонна.
И кружева задумчиво плела,
И на балу товарок из Лиона —
Царицей бала выбрана была.

О ней — он грезил в голубых Арденнах —
Ей снился — он в Лионских цветниках.
Он — ткал любовь в узорных гобеленах —
Она — мечты сплетала в кружевах.

Но из Лиона не видны Арденны —
И никогда не встретились они.
А в лавке — кружево и гобелены
Лежали рядом — в солнечные дни.

Озерки, 1914 г.

Предвестье
Предвестье темное — кипящего вина
В годах былых — как в виноградных

гроздьях,

Парижский вечер, не твоя ль вина
И в том, что наш, как порох, вспыхнул

воздух.

Еще блистал, не меркнув, Трианон,
И в зеркалах дворца Антуанетта
Сквозь маскарадный проплывала сон —
Как лебедь белая над гладью вод паркета.

до завтра...»

Еще король в костюмчике Пьеро —
Шептал прелестнице: «Итак, mon ange,

Но в этот вечер — «Свадьба Фигаро»! —
В афишах королевского театра.
Куплетам Бомарше парижский люд
Готов внимать и подпевать — где надо.

И блузники по улицам бегут.
Удары в дверь, как грохот канонады.
«Что? Нет билетов? — Прочь с дороги,

франт!

Мадам! Вы лучше шляпку подберите.
Мадмуазель! Не оборвите бант?» —
Врывается в фойе предместий житель.
И, наблюдая зрителей азарт,

Еще безвестный, в скромном одеяньи
У входа в театр заметил Бонапарт:
«Бесспорно, пахнет в воздухе

восстаньем».

1920 г.

* * *

Какой прекрасный юный бог
Рождался в Вифлееме!
И золотой Единорог
На лунной плыл триреме.
Из рощи выбежал сатир
И выманил дриаду
Смотреть, как шла, сияя, в мир
Звезда через Элладу.
И пригибая острый лавр
Гремел навстречу Богу
Из леса скачущий кентавр
На лунную дорогу.
И побледнев в предвестье дней
Искупленных агоний,
Адонис поднял из ветвей
Пронзенные ладони.

1924 г.

Усадьба

I

Ты спишь и дышишь предо мной
В своем порхающем обличье.
Таких беспомощных порой
В гнезде встречали мы синичек.

Обвод крылатых темных глаз,
Как пепел на ковре прожженном.
И снова я в полночный час
Стою, тоской завороженный.

В дому, где Пушкина печать,
Где веет призрак Соловьева,
Дано цыганке пляс начать
И карты дней раскинуть снова.

II

Колода срезана — и вот
В разрез ее глядится Дама
И глаз подчеркнутых обвод
Зовет усмешкою упрямой.

Колода срезана — и вот
В разрез ее гремят трамваи,
Многоэтажный хоровод,
Кремлевский мост — и эти сваи,

И в перегибе старых карт —
Седая бабушка с докукой,
Вдохнув прадедовский азарт,
Клянет рассеянного внука.

III

Всё наугад, всё наугад —
Плывут слова, уста и руки,
А за террасой — листопад,
А за террасой — путь разлуки.

Ведут глаза на небеса,
Плутают губы — по земному.
И вот распущена коса,
И дверь не выведет из дому.

IV

Ты пеплом руку обожгла —
И вот рука моя не пишет.
Два черных выгнутых крыла,
Два дыма надо мною дышат.

Дуэль, где места нет двоим,
Любовь стечет, как кровь по шпаге,
И только пепел, только дым.
И — лист обугленной бумаги.

V

И вновь — помещичий бильярд,
И в дыме грезится Нащокин.
В углу же, в дымовом намеке —
Знакомый, бурый бакенбард.

И вновь шарахнутся шары,
Как желто-красные жокеи,
Чтоб кто-то, ход прервав игры,
Промолвил: «Александр Сергеич!»

VI

В гостиной гулко бьют часы,
Но, не дойдя до цифры «десять»,
Стальные замерли усы,
И надо гири перевесить.

А в промежутке — вольный вздох,
И радость, — нет часам отсчета.
Как-будто рок на миг оглох, —
Или зевнуть ему охота.

VII

Всё тот же путь, всё той же хвои
Занозы под моей ногой.
Всё так же, на тропинке стоя,
Старик встречается со мной.

Всё так же лапоть неподвязан,
Всё так же грязен холст онуч,
И так же сон мой недосказан,
Как в тучах заплутавший луч.

И ставней хитрая резьба,
Как в отчем доме Одиссея,
И крышей русская изба
В солому небеса просеет.

VIII

Прошла! И то ж в глазах бесстыдство.
Ей — только б губ рябину пить.
Мне ж с нездоровым любопытством
Ногою листья шевелить.

Жалеть невольность их уродства,
Скривив мучительно уста,
И у кленового листа
С зачахшим сердцем видеть сходство.

IX

И всё ж рябину этих дней
Я в строчках соберу на бусы,
И ос июльские укусы,
И тишь сентябрьских полей.

И этот звонкий голос лир
В сверчковых крыльях за стеною,
Где смотрит в скважины порою
Еще неоскверненный мир.

Сюита — Пушкинская

I

Перед самой смертью Пушкин попросил,
чтобы жена покормила его морошкой.
Он съел две-три ягоды...
И сказал — «довольно».

II

На месте дуэли и
смертельного ранения Пушкина
устроены «скачки» и «бега».

III

Из письма няни к Пушкину:
«Приезжай, мой ангел,
к нам в Михайловское, —
всех лошадей на дорогу выставлю.
Я вас буду ждать и молить Бога,
чтобы он дал нам свидеться».

IV

Немытой Мойки вновь канал
С угрюмой четкою решеткой...
Не Пушкина ли доконал
Весь этот город? Дом двенадцать,
Где шторы спущены всегда;
Обстала вечность, как вода,
Тишайший дом в примолкшем шуме.
Читаю надпись: «Пушкин умер
Вот в этом доме». То, что жил
Он в этом доме, — мир забыл.

V

Курчавит ветер рыжие тучи,
И африканский горит закат.
Здесь стих вскипал, как «Аи» — шипучий,
Превыше крепостных аркад.
Аркадией Блаженной «Острова»
Тонули в зелени. С иглы Адмиралтейской
Кораблик плыл, от шпиля отойдя, —
В лазури, в облаках, в мечтаньях

музикейских.

 

VI

Но там, где скачки злых гиперборийцев
Смесили грязью след священных ног,
С высокой златоверхой колесницы
Упал поэт... Растаял, вдруг, снежок —
И капли крови — смертною морошкой
Продернули истории стежок.
И Натали над блюдечком склонилась.

VII

Морошка мерзлая — морока дней

пустых...

Какое солнце в воды закатилось.
Какой навек остановился стих.

VIII

И снова лошади топтали круг песочный,
Песок, — им кровь засыпали певца.
Скакал жокей с улыбкою порочной,
И «скачки» продолжались до конца.

IX

Но кровь цвела — и ягоды алели,
И лошади сбивались и несли, —
И Блок глядел, расширив глаз газели, —
На блеск копыт — из снеговой пыли!

Х

Ты город крепости, мечети, синих пагод,
Буддийских шидз над сфинксовой рекой,
О, дай и мне вкусить от этих ягод
В мой смертный час преемственно

святой.

Приезжай, мой Ангел, к нам

в Михайловское, —

всех лошадей на дорогу выставлю.
Я вас буду ждать и молить Бога,

чтобы дал нам свидеться...

22 августа 1928 г.

TopList