публикация

Алексей БЕССМЕННЫХ

Заиндевелая паперть

Из записок ветерана-двурушника

От редакции. Текст, предлагаемый вниманию читателей, был записан около ста пятидесяти лет назад. Нигде не публиковался. Источником сведений о Наполеоновских войнах его, пожалуй, не назовешь, но сбереженные на вырванных из альбома страницах фрагменты, на наш взгляд, сохраняют если не актуальность, то поучительность. А возможно даже, и некоторую познавательность.

Когда французские войска вошли в Москву, в городе было уже холодно — несмотря на раннюю осень. Офицеры кутались в случайные шарфы, солдаты поднимали воротники — если таковые предусматривались формой.
...В третьем эскадроне, ближе к хвосту колонны, ехал кавалерист, по-французски понимавший довольно плохо, по-польски — чуть лучше. Говорить он привык по-русски, но этот язык умели слышать лишь несколько сослуживцев, среди них офицер со странной фамилией — то ли Булгарин, то ли Болгарин. И какие такие болгары в польском войске под французскими знаменами на русской земле?..
Кавалерист, не своей волей оказавшийся на Наполеоновой службе, по-русски еще и писал — чуть коряво, но лучше, чем рубил польской саблей своих соотечественников.
Через два или три дня расквартировки в Первопрестольной он занес в альбом:

 

Мороз привстал — пристал ко войску.
Москве представимся по-свойски,
Хоть город не совсем геройский —
Придется тут квартировать.
Поляки рядом и французы,
Набили гузна — втянут пуза.
Кажись, Москва, чай, не Тулуза.
А мне бы чай, коньяк, кровать.

Три слова на чужом наречье —
Две пули в правое предплечье.
Чуть ранен, но не искалечен.
Обосновался — весь резон.
Им Франция — она далече.
Меня привычный воздух лечит.
И для чего лихие сечи?
Была Москва — стал гарнизон.

Кому позор, кому пожары.
Собаки тощи, скучны свары.
Где повара? Спят кашевары.
На башнях — карканье ворон.
Над головой — опять Стожары.
Опрятны женщины. Кошмаром
Нам обернутся тары-бары.
Куда ни кинь — везде урон.

Французы! Будет вам империй...
Не хватит-станет кавалерий...
Схватить бы чирей — и по мере:
Коня, седельную суму.
Пришли — так лучше бы поверить.
Кресты на храмах неча херить.
В мороз взопрели — фанаберить
Ведь надо было по уму.

Прошли два, что ли, месяца, зачался исход из обугленной Москвы — и появилась еще одна стихотворения (так в тексте — Ред.). Она немного странна.

 

Только голос, голос от околицы
Незнакомого, желанного села.
«Не ступайте, здесь не спится — колется,
Сила тут не зельна, но зела».

Оселок не Бог весть — не поселимся.
Дал бы Бог хоть ноги унести.
Ты прости: весельем не поделимся.
Мы шесть точек видим на кости.

Не грусти — придется, знать, остаться.
Родина — хоть как тут ни крути.
Был противным малым римский Тацит.
Ты гисторию слегка окороти.

В окороть коня, в конину зубы —
Забуреешь — заберешь на все.
Лошади уже идут на убыль —
А зимой и змей не сыщется в овсе.

Змей в калужских, смоленских или полоцких лесах в морозы и впрямь не сыщешь. Летом там надо было ходить, летом! А сейчас уже поздно. И при Красной не отличились, и прекрасного ничего из этого беззмейного хождения не выходилось.
Вышло только четверостишие:

 

Память о предателях
Потомки предадут.
Вот ведь и узда тебе.
Помни свой редут.

Может быть, этими словами и закончилась затеянная Наполеоном кампания. Правда, говорят, она закончилась и оброненными императором в Вильне словами о великом и смешном, о шаге между ними...


А через несколько лет после кампании на паперти кафедрального собора в Смоленске то и дело встречали сухорукого солдата из крестьян (то ли из мастеровых), который никогда не протягивал ладонь за милостыней — только внимательно смотрел, как в старый кивер — «весь побитый», позднее упомянутый известным ныне поэтом, — редко-редко бросали монеты.
Если его спрашивали, откуда такой, нищий говорил, что он польский улан, хоть из Сибири родом. Иногда хмурились в ответ, чаще смеялись. Реже бросали денежку.
Городские власти, как издавна водится в Смоленске, были снисходительны, ни до чего не дознавались. Городовой однажды — на Пасху, сразу после службы — поднес чарку. Разговорился.
Нищий назвался тобольским выходцем.
— Из староверов, что ли? — незлобиво поинтересовался блюститель спокойствия согорожан.
— Из западных, — неопределенно ответил нищий.
Чуть позже храмовый служка приметил, что, чуть только с колокольни звон, нищий истово крестится. Ничего, вроде, особенного: Бог знает, сколько крестов кладут на себя христорадники за день, — но этот то ли мастеровой, то ли в крестьянские лохмотья выряженный солдат клал кресты не по-нашему, а горстью, и заканчивал не там, где полагается быть сердцу.
Служка метил в дьяконы и был допытливый.
— Почто так знамение деешь, нехристь?
— Рука усохла.
— А слева направо махать не усохла? Супротив правил...
— Вишь, я на паперти сижу. Портал справа. Алтарь, чаю, на востоке?
— На востоке, — доверчиво согласился служка.
— Так и справа от меня восток. Там и закончусь — туда и руку директую.
— Чаво?
Служка аж рот раззявил.
— Ex oriente lux, — внушительно, но не совсем убедительно для недоучившегося церковнослужителя ответил папертник.
Служка помотал головой и двинулся ко входу. С чрезмерной истовостью перекрестился на икону. Подумал: «Надо бы началию донести».
Донес.
Батюшка — благо дело не в алтаре было — нехорошо выругался.
— Какой тебе Ксарентий Люций? Какие латиняне на паперти? Что ты нищих доследуешь? Иди, свечи сбери.
Через несколько дней — служка нарочито бдил — нищий не появился. На его приобыченном месте лежал грязноватый листок. С записью.

 

Горевали — не тужили.
Жили втуже — втуне шили
Из двух вер один кафтан.
Кто пропал — уж станет пан.
Кто забрел во вражий стан,
Станет срамный деребан
У замоленной иконы.
Убирайте ставку с кона.
Здесь препоны, там законы.
Было время просто оно —
Возвращение вперёд.
Кому катит, тот и прёт.

Вирши показались крамольными. Отнесены были в участок. Дошли до следственного пристава. Случилось дознание. Служку выспрашивали. Разговор долгим не получился. Услышал будущий дьякон то же, что и от церковноначалия.
Ушел. Парой лет спустя был рукоположен и долго настоятельствовал в большом селе Духовщине, Смоленской же губернии.


Через несколько лет (дело было, кажется в год после несчастного мятежа на Исаакиевской площади в столице) Фаддей Булгарин получил (как бы для своей недавно зажужжавшей «Северной пчелы») толстую посылку из Сибири. Посылка показалась и оказалась странной. Намотано на фунт бумаги — а смысла почти нет.
Один смысл — листок дешевой бумаги. Витиевато выведенный заголовок, под ним — почти каракулями (видно, писал сухорукий или близорукий человек) — вирши.

 

Посвящение сослуживцу

Не имут сраму даже те живые,
Что, вопреки рассудку, наугад
Привыкли гнуть свои, да и чужие, выи.
Кто станет свят — тому не скажут: «Гад».

Пригоден? Будь. Будь проклят и прославлен.
Приславлен будь к кому-то посвятей.
Витийствуй дальше. Будет озаглавлен
Твой надобный роман хоть «Выжигин Фаддей».

Булгарин стихи не напечатал — ни в «Сыне Отечества», ни в «Пчеле».
Прошло года четыре, и публике был представлен роман «Иван Выжигин».
В то же время тобольский градоначальник с удивлением читал ябеду на некоего Алексея Бессменных, устроившего в своем недавно приобретенном дому сектантскую молельню.
По разыскании выяснилось, что «сектанты» были отнюдь не привычными в сибирских краях староверами, а римо-католиками: три ссыльных поляка и один коренной сибиряк.
Католичество осуждалось, но уголовным законом не преследовалось. Дело отправили в архив.

TopList